Я научилась просто, мудро жить - Ахматова Анна Андреевна - Страница 82
- Предыдущая
- 82/98
- Следующая
Именно Срезневской, а не Цветаевой, как полагают некоторые биографы Ахматовой.
Марина Ивановна в юности и впрямь любила стихи Ахматовой, но в зрелости понимала их плохо. «Поэма без героя», например, показалась ей бессмысленно старомодной.
Эмма Герштейн вспоминает:
«Как было заранее условлено, я зашла за Анной Андреевной к Харджиеву, чтобы идти с ней в театр. У Николая Ивановича я застала не только Ахматову, но и Цветаеву… Анна Андреевна, такая домашняя, подтянутая, со своей петербургской осанкой, а на некотором расстоянии от нее – нервная, хмурая, стриженная под курсистку Марина Цветаева. Закинув ногу на ногу, опустив голову и смотря в пол, она что-то говорила, и чувствовалось в этой манере постоянно действующая сила, ничем непрерываемое упорство. Вскоре все поднялись и, дойдя до перекрестка, разошлись…»
Много лет спустя, уже в шестидесятых, Эмма Григорьевна все-таки спросила у Харджиева, помнит ли он, о чем был разговор в то давнее свидание:
«Анна Андреевна говорила мало, больше молчала, Цветаева перескакивала с предмета на предмет». – «Они, кажется, не понравились друг другу?» – «Нет, этого нельзя сказать, – задумался Николай Иванович, – это было такое касание, взаимное касание кончиком ножа души. Уюта в этом не было».
Уют у Анны Андреевны, так уж случилось, бывал только с Валечкой Тюльпановой-Срезневской…
…Легкая метель. Спокойный, очень тихий вечер… я все время была одна, телефон безмолвствовал. Стихи идут все время, я, как всегда, их гоню, пока не услышу настоящую строку. Весь декабрь, несмотря на постоянную боль в сердце и частые приступы, был стихотворным, но «Мелхола» еще не поддается, т. е. мерещится что-то второстепенное. Но я ее все-таки одолею.
1961
Но Давида полюбила… дочь Саула, Мелхола.
Саул думал: отдам ее за него, и она будет ему сетью.
Первая Книга Царств
Канун Николы Зимнего (18 дек<абря>) Сейчас бы ко Всенощной в какой-нибудь Московский Никольский собор. Завтра – Престол!
С Ангелом всех моих Николаев!
<Николаю Гумилеву>
В начале 60-х, когда полуоткрылись границы (и в прямом и переносном смысле) и контакты с деятелями белой эмиграции перестали квалифицироваться как государственная измена, Анна Андреевна, перебирая мужнины слова, видимо, пыталась представить, как бы сложилась судьба ее семьи, если бы, допустим, Гумилев не вернулся в Россию в 1918-м, а устроил так, чтобы и она, и Левушка все-таки уехали из России. Это в 1917-м Анна Ахматова могла, ничуть не кривя душой, сказать:
«Мне голос был. Он звал утешно / Он говорил: „Иди сюда, / Оставь свой край глухой и грешный. / Оставь Россию навсегда… / Но равнодушно и спокойно / Руками я замкнула слух, / Чтоб этой речью недостойной / Не осквернился скорбный дух“.
В 1961-м она так не думала, вернее, уже не могла позволить себе думать столь категорично.
И в самом деле – представим себе, как могла бы сложиться судьба и Гумилева-отца, и Гумилева-сына, да и самой Анны Андреевны, если бы Николай Степанович выполнил свое обещание, данное жене в мае 1917 года, когда вопрос о выезде в Париж семьи офицера экспедиционного корпуса еще не стоял так, как после октябрьского переворота.
Гумилев был твердо убежден, что умрет в 53 года, то есть в 1939-м или в самом начале 1940-го. Оставшись во Франции, в самом деле мог бы погибнуть именно так, как хотел: защищая твердыни европейской культуры от нацистского варварства: 1 сентября 1939 года Франция и Великобритания объявили войну Германии. Но до этого он, во-первых, из поэта великих, но до конца не реализованных возможностей стал бы великим русским поэтом (Ахматова была убеждена, что Николаю Степановичу не хватило для этого нескольких, совсем немногих, лет жизни). Во-вторых, именно Гумилев при его феноменальных организаторских способностях и столь же невероятной общительности сумел бы так поставить издательское и вообще литературное дело русского эмигрантского зарубежья, что оно не замкнулось бы на проблемах русской диаспоры, самолюбиво и провинциально отгородившись от культурной жизни Европы. А в скольких экспедициях – географических, этнографических и т. д. и т. п. он мог бы принять самое деятельное участие и сколько открытий чудных могла бы принести его странная склонность к нестандартным идеям и решениям! И Гумилев-младший не в шестьдесят, а в тридцать лет доказал бы миру и граду, что он блестящий историк. И пятнадцать лет каторги и десятилетия изгойства не изуродовали бы его психики…
- Предыдущая
- 82/98
- Следующая