Когда солнце погасло - Лянькэ Янь - Страница 18
- Предыдущая
- 18/65
- Следующая
Звук удара бочки о бочку вышел гладким, глухим и тяжелым. Тоннель проглотил его, как голодный волк глотает добычу, и звук смолк, едва успев раздаться. И в тоннеле снова воцарилась тишина. Бочки с жиром снова стояли мертвыми столбами. Собираясь уходить, я заметил, что через ногу мне перепрыгнула лягушка. В электрическом свете мелькнула летучая мышь. Мокрый паук возился в щели между стеной и бочками. Все они не хотели, чтобы я уходил. Не хотели, чтобы выключал свет. Не хотели, чтобы оставлял их в темноте, и сырости, и запахе жира. Но я должен был выключить свет. Должен был уйти. Мир снаружи начал снобродить. Если я не выключу свет, если не уйду, вдруг мои отец с матерью тоже заснобродят, что тогда.
И я выключил свет. Закрыл ворота. Кромешная темнота с глухим стуком придавила тоннель. Придавила дамбу. Лунный свет был нежным, точно вода. Ночь мертвенно тихой, точно пещера. Я вышел из тоннеля, поглядел на дом, который нанимал Янь Лянькэ, и при свете из его окон вернулся на дорогу в город.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Третья стража
Птицы снесли в головах яйца
1. (23:00–23:41)
Душная ночь.
Духота сочится изо всех деревень, изо всех домов, изо всех щелей, дверных и оконных.
Я спустился с дамбы и ступил на дорогу в город, будто ступил в конвекционную печь. Вошел в город, будто вошел в паровую корзинку. Всюду слышался беспокойный гул. Ночные птицы резко вскрикивали, будто разбуженные жарой. В их крике слышался запах пота. И запах растревоженного страха. На поле сверчки еще носились в воздухе, пели и танцевали, но стоило выйти на улицу, как их песни смолкли. Впереди замаячил свет керосиновых ламп и ручных фонариков. Впереди послышались бегущие шаги. Будто в городе случилась беда. Но свет и шаги отступили, и тишина снова сделалась глубокой, сделалась далекой, как от зимы до лета. От династии Цин до династии Мин.
Только на перекрестке я снова увидел свет фонаря, а в нем поспешно мелькнул чей-то силуэт.
Силуэт выходил из нашего ритуального магазина Снова кому то понадобился венок. И набор бумаж ных подношений. Увидев меня в дверях, отец поднял голову. Проговорил сам себе:
— Еще один. Где это видано, чтоб сноброд шел за водой и тонул в колодце. Неужто бывают сноброды, которые идут во сне за водой. Ну и дела, человек заснобродил, взял ведра и пошел за водой.
Отец расщепил бамбуковую палку надвое. Начетверо. Навосьмеро. И зеленая палка с запястье толщиной превратилась в пучок бамбуковых прутиков вроде столовых палочек. Пучок прутиков вроде стеклянной лапши. Отец приладил к ляжке старую подошву. Перебросил прутики через подошву, взялся за нож. Раздался звонкий бамбуковый треск. Мать сидела молча. Тихо вырезала из цветной бумаги. Аккуратно складывала бумагу в цветы. Прихватит бумагу клеем, помнет немного, и в руке распускается бумажный цветок. Спелый запах мучного клея. Чистый запах бамбука. И горячий запах рабочего пота с тел матери и отца. Так пахнет новый венок. Так пахнут бумажные подношения. И дом пропитался этим запахом. Мир пропитался этим запахом.
— Пятый покойник за сегодня.
Я стоял в дверях и смотрел на отца.
— Шестой, — ответила мать.
— Столько работы, с ума сойти. С ума сойти. — Отец заговорил в полный голос. — У смерти горячая пора, и ночь, как назло, снобродная, завтра десяток, а то и два десятка человек придут за венками.
Мать застыла. Опустила руки на колени. Обернулась, посмотрела на часы у себя за спиной. Но часы давно остановились. Стрелки показывали два часа дня, самое жаркое время. Я прикрыл входную дверь.
— В тоннеле пустых бочек почти не осталось. Надо еще купить.
И выпил стакан холодной воды, как бык на водопое.
— Крематорская Цзюаньцзы заснобродила. На одном гумне сразу три семьи снобродят.
Я подошел и сел рядом с отцом, подвинув бамбуковые прутья. Отец скосил глаза на мое лицо:
— Тебя вроде в сон не клонит. Если не клонит, садись фольгу складывать. Еще двум покойникам подношений заказали. Раньше за венками и подношениями приходили на третий день после смерти, а теперь наутро все должно быть готово. Сразу должно быть готово. Словно человек сегодня умер, а завтра его хоронят.
Отец открыл дверь в магазин. Чтобы впустить сквозняк. Но сквозняк в открытую дверь не влетел, только свет из нашего магазина вылился наружу.
— Отец, а что я буду делать, когда засноброжу.
— Чего тебе больше всего хочется, то и будешь делать.
— Мне больше всего хочется читать.
— Значит, возьмешь книгу, откроешь и будешь читать.
— Мне хочется когда-нибудь уехать из нашего города, из деревни уехать.
— Куда.
— Не знаю. А только уехать.
— Значит, тебе снобродить нельзя. Не то засно-бродишь и пойдешь из дома невесть куда.
— Мне хочется быть как Янь Лянькэ, сочинять истории, писать книги, получать много денег, чтобы меня все знали.
Отец смерил меня долгим взглядом.
— Складывай фольгу. Из Янь Лянькэ вышел писатель, потому что ему на роду так было написано. Потому что на семейном кладбище Яней несколько поколений назад залегла книжная жила. У нас на кладбище такой жилы нет. Вот и приходится держать ритуальный магазин, перед живыми мы в долгу, так хотя бы мертвых уважим.
Голос отца качался в воздухе. Зыбкий. Невесомый. Куда-то подевался зеленый листок, который мать приклеила к большому цветку на верхушке венка. Куда-то его унесло сквозняком, дохнувшим в открытую дверь. И отец полез искать листок под венками. Нашел, приклеил на место. Мать сложила целую груду бумажных цветов. Вырезала целый ворох бабочек и птичек, которые будут порхать по бумажным венкам, сидеть на цветах. Они лежали у ее ног, похожие на груду благовещих облаков с благовещи-ми журавлями. Ни слова не говоря, она все вырезала и клеила. Складывала и расправляла. Закончив, вытянула ноги. Выпрямила спину. Подняла руки и долго потягивалась. И тяжело вздохнула, сбросила руки.
Я снова увидел, что ее лицо сделалось похожим на старую газету.
Изумленно оглянулся и посмотрел на отца.
— Пусть поспит. Не то еще угодит в беду. То один помрет, то другой. То один, то другой. Страшно подумать, сколько завтра будет покойников.
Пока отец говорил, глаза его были теплыми, ласковыми и нежными. В начале, в самом начале отец редко смотрел на мать такими глазами. Но потом я родился и оказался мальчиком, и отец стал смотреть на мать такими глазами. Дальше, когда к двум годам я ни слова не умея сказать, когда соседи зашептались, что я уродился дурачком, уродился отсталым, отец вовсе перестал смотреть такими глазами. А однажды изорвал все венки в магазине, все бумажные подношения изорвал в клочья и растоптал. Все котлы, чашки и поварешки расшвырял по стенам. Мать кричала — за грехи расплата, за грехи, — и отец крепко приложил ее по лицу. Мать схватила меня в охапку и бросилась в комнату плакать. А отец бился головой о стену. Поплакал, побился, побился, поплакал и понемногу снова стал смотреть на мать такими глазами. И теперь я видел на его лице прежние добрые глаза. Нежные глаза, похожие на полевые цветы, что распустились глубокой осенью, когда все деревья облетели. Он подошел к матери и заправил ей за ухо прядь, упавшую на лицо.
— Мать у тебя, когда снобродит, совсем не уродина. — Так он сказал. Улыбнулся. — Еще успеем сделать тебе братишку или сестренку. Не станет же владыка небесный всех наших детей слабоумием наказывать.
Так он сказал мне. И бумажным подношениям в магазине. Сказал и приклеил отлетевший листок к большому цветку. Перетащил венки, наваленные у стены, к пустому месту у входа. И тут мы услышали, как кто-то стоит на уличном перекрестке и кричит. Крик звучал резко, словно вода, что хлещет из открытого шлюза. Словно вода, что рвется из кипящего котла.
— Ван Эрту. Где тебя черт и носят. Отец мсно-бродил, слышал ты или нет. Створился с другими снобродамн и утопился в Западной протоке, слы шал ты или нет.
- Предыдущая
- 18/65
- Следующая
