«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция - Бунин Иван Алексеевич - Страница 56
- Предыдущая
- 56/81
- Следующая
Распахнутый халат, широкие рукава обнажают богатырское тело с розовой нежной кожей…
…Половецкий хан Кончак принимает в своем шатре данников… Вот только лицо из другой оперы: простецкое, белобрысое, с белыми ресницами и водянистыми глазами. В широком вырезе ноздрей есть что-то действительно буслаевское — удалое, разбойничье… В гневе этот человек неудержим и страшен.
Он тяжело дышит через нос, кашляет и время от времени пробует петь вокализы:
— И-а-хрры-у!.. И-а-хрры-у!.. Алексей… слышишь? — хрипит он, морща с надсадой лицо. — Разве же это голос?.. Ослиный рев… Разве я могу с таким горлом петь спектакль? Иола! — зовет он жену, которой нет в комнате. — Пошли сказать в театр, что петь не буду… Отменить спектакль!.. Иола! Куда вы все попрятались?.. В чем дело?.. Я еще не сумасшедший… Ио-ла!..
Никто не отзывался. Дом словно вымер.
Горький сидит на краешке тахты. У него вид врача, который и рад бы помочь опасному больному, да не знает — чем.
— Федор… ты того… погоди… Может быть, еще и обойдется? Главное, не волнуйся и не капризничай…
— Я — капризничаю?.. Что я — институтка?.. Тенор? Разве не слышишь?
И снова:
— И-а-ххы-у!.. И-а-ххы-у!.. — но уже без буквы «рр».
Горький уловил это сокращение алфавита, улыбнулся в усы.
— Вот что, друг, — говорит он повелительно, — ты это брось… Никакого ларингита у тебя нет… Все это ты выдумал…
— То есть как это — выдумал?
— Вот так и выдумал… Вчера у тебя голос был?
— Ну… был… — говорит Шаляпин неуверенно.
— Сегодня утром — был?
— Был.
— Горло не болит?
Больной помял пальцами гланды.
— Кажется… не болит…
— Вот видишь… Сам посуди — куда твоему голосу из тебя деваться?.. Ищи!.. Загнал его со страху в пятки и разводишь истерику… Чучело… мордовское!..
Лицо у Шаляпина меняется толчками, как перекидные картинки в альбоме: гримаса раздражения, потом — обида на недоверие, потом — упрямство, сконфуженность и вдруг — во все лицо — улыбка и успокоение, как у капризного ребенка, которого мать взяла на руки.
Он хватает Горького за шею и валит к себе на подушки.
— Чертушко!.. Эскулап!..
Мне странно видеть, как эти два знаменитых человека, словно мальчишки, возятся на тахте, тузят друг друга кулаками, хохочут.
Горький подымается красный, закидывает пятерней длинные волосы, кашляет.
— А кашляешь ты все-таки бездарно, — говорит он Шаляпину, — у меня поучись!
Шаляпин приподнялся на подушках, вобрал в себя полкомнаты воздуха и с шумом, как кузнечный мех, выбросил его обратно.
— И откуда ты знаешь, как обращаться с актерами?.. Антрепренером как будто еще не был… — говорит он удивленно. — Верно, угадал… От страха… Чего греха таить, — боюсь, ох боюсь, Алексей… Никогда в жизни, кажется, так не боялся. Вторые сутки есть не могу. Голос пропал. Ты не думай — я не притворяюсь… Пропал голос… Опираю на диафрагму — не стоит… пускаю в маску — нейдет…. Хоть плачь! Чертова профессия!.. С каждой ролью такая мука… Женщинам, поди, легче рожать… А сегодня — особенно. Вечером — ты ведь знаешь — в первый раз пою Демона. Мой бенефис… В театре — вся Москва. Понимаешь ли — Демон!
Он по-театральному, с полуоткрытой ладонью, простер руку.
— Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель — еще человек, а этот — вольный сын эфира… По земле ходить не умеет — летает! Понимаешь? Вот, погляди-ка…
Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо: вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо из надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой, как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…
Виденье мелькнуло и скрылось, оставив во мне чувство жути и озноба.
На тахте опять сидел в шелковом халате актер незначительной наружности, и только в глазах все еще мерцали, угасая, зеленые искорки. В могучем торсе подрагивали растревоженные мускулы.
— Ну, как?.. Похож?..
Горький мигал глазами, как будто невзначай взглянул на солнце.
— Знаешь, Федор!.. Эт-то… — он сжал и поднял кулак не в силах вымолвить последнее, страшное слово, какое можно сказать о человеке: «Это — гениально!»
Шаляпин понял, что хотел сказать Горький, и заговорил быстро, возбужденно:
— Я задумал… понимаешь… не сатана… нет, а этакий Люцифер, что ли? Ты видел ночью грозу?.. На Кавказе?.. Молния и тьма… в горах!.. Романтика… Революция!.. Жутко и хочется плакать от счастья… Давно его задумал, еще в Тифлисе… Когда был молодой… С тех пор сколько лет не дает мне покоя. Лягу спать, закрою глаза, и вдруг откуда-то… подымается… Стоит в воздухе и глядит на меня глазищами…. А у меня бессонница. Веронал принимаю… Измучил… больше не могу… Отдам его сегодня — и баста!.. Будет легче…
Он зажмурился, как бы еще раз внутренне вглядываясь в своего мучителя. Потом открыл глаза и поскреб пятерней в затылке: деревенский парень — перед тем как жениться.
— А не хочется все-таки отдавать-то… Жалко… Во какой кусище от себя отрываю… Было бы кому?.. А то — этим бездельникам… публике… критикам… На растерзанье!
Он вдруг разъярился, рванул себя за грудь.
— Нате!.. Жрите!!
Горький так весь и подался ему навстречу, но сейчас же себя одернул.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь… Публика тебя любит…
— Тебе хорошо говорить: преувеличиваешь! Умрешь, от тебя книги останутся, а от меня что останется?.. Газетные сплетни… Скандалист!.. Стя-жа-тель!.. Только и всего… А иногда я такое в себе чувствую, что подняться бы мне на какой-нибудь твердый предмет… вроде луны… и запеть бы оттуда на всю вселенную, да так… чтобы… звезды плакали!
Он вскочил с тахты и размахнулся во всю свою ширь, и от этого размаха у меня всхлипнуло сердце… Так вот он каков — русский богатырь Василий Буслаев!..
— Эх, Алексей, — воскликнул Шаляпин в упоении, — ведь только нас двое и есть на свете!.. Ты да я!
— Ну, я тут ни при чем… — ответил Горький хмурясь.
— Неправда! Не прикидывайся святошей… Знаю я тебя, гордыня сатанинская. Недаром взял у тебя кой-что для Демона… Приходи — увидишь.
То, что Горький не понял и не принял его восторга, обидело Шаляпина. Он опять лег на тахту и погас. Его лицо обмякло, пошло морщинами. Помолчали.
— Это кто с тобой? — шепотом спросил Шаляпин, указывая на меня глазами.
Я сидел в углу, делая вид, будто рассматриваю иллюстрированный журнал.
— Не из газетчиков?.. Ага… Ну это дело другое… Не люблю я этих ищеек. Врут на меня, как на покойника… Шаляпин — то, Шаляпин — это… Пять тысяч за концерт… Рубинштейна искалечил… Партию Демона на два тона транспонирую… А публика — валом валит. Билеты нарасхват… Из-за кого? Из-за Рубинштейна?..
Великая княгиня Елизавета Федоровна саморучный рисунок прислала для Демона… Рисунок — дрянь, а не воспользуюсь — обидится… Прошу тебя, сочини для нее, пожалуйста, какое-нибудь вежливое письмо… Ты — писатель, а я не умею…
Он взглянул на Горького. Тот недоброжелательно отвернулся.
— А впрочем, черт с ней, с великой княгиней!
Чувствуя, что его похвальба Горькому не по душе, Шаляпин опять замолчал, запахнул халат, перестраиваясь на новый лад.
Горький разглядывал висевшее на стене оружие…
— Заржавеет оно у тебя… Надо салом смазать.
Перестройка закончилась. Хлебосольный хозяин с улыбкой приглашал дорогого гостя к стоящему у тахты столику, где был сервирован завтрак.
— Хотя бы винца выпей. Неплохое… Кло-де-Вужо… Барон Стюарт благодетельствует… Ты ведь, кажется, любишь бургундское?
Он старался задобрить непреклонного гостя.
— Я тебе ложу послал на сегодня… Получил? Приходи обязательно. Друзей приведи… Ванечку Бунина, Андреева… Кого хочешь… И вы приходите! — (Пригласительный жест в мою сторону.) — Увижу вас в ложе — не так будет страшно: свои!
- Предыдущая
- 56/81
- Следующая