И отрет Бог всякую слезу - Гаврилов Николай Петрович - Страница 18
- Предыдущая
- 18/41
- Следующая
— Но ты…, красноперый… — резко вскинулся парень. — Что ж сам не объявился, когда спрашивали? Капитан тот — человек, а ты….
И уже потом, спустя несколько часов общего молчания, прерываемого сухим кашлем и шорохом соломы, тихо и серьезно произнес, словно говорил сам с собой:
— Понятно, что разницы нет. Там легавые, тут немцы. Но… как-то неправильно это, понимаешь…?
К вечеру в сарай принесли два ведра; одно с водой, другое для нужды. Когда Андрей Звягинцев в очередной, сотый раз пытался заснуть, его жестом подозвал к себе политрук.
— Вон там от того раненого солдата гимнастерка валяется, — тихо сказал он, морщась от боли. — Переоденься. На гимнастерке, правда, дырка и кровь, но ничего… Кто его знает, как оно дальше пойдет. Сегодня коммунистов расстреливают, завтра командиров…. Незачем тебе глупую смерть принимать, ты молодой. Еще пожить должен.
— А вы сами? — шепотом ответил Андрей, взглядом указывая на петлицы комиссара. — Вам же нужнее….
— Я думаю, что мне место уже приготовлено, — одними губами зло усмехнулся политрук. — Столы накрыты, стакан налит. Осталось только его испить. А ты переодевайся. Не обращай внимания, кто что подумает. Сейчас, кто кого переживет, тот и прав. А про меня уже можешь забыть…
Политрук оказался прав. Его забрали на рассвете следующего дня. Только потом, много дней спустя, когда охраняющего сарай немца сменил полицай, они узнали, что политрука повесили на деревенской площади, на тополе возле сельсовета, как раз перед приездом какого-то начальства. Еще словоохотливый полицай рассказал, что немцы расстреляли из пулемета семью какого-то советского командира, а две еврейские семьи вывезли ночью на грузовике в неизвестном направлении, причем, что особенно веселило полицая, местные указали их адреса в первый же день.
— Вас тоже расстреляют, — говорил он в щель двери, загораживая своей тенью с винтовкой на плече полоску света. — Кому охота с вами возится… Так что, если у кого есть часы какие, или там зуб золотой, отдайте мне. У меня хоть память о вас останется…
XII
Много дней прожили они в колхозном сарае. Завшивели, заросли щетиной, стали черными от грязи и голода. Поначалу немцы не захотели утруждать себя заботой о питании пленных, они просто переложили эту обязанность на какую-то местную женщину. Ни Саша, ни остальные пленные так никогда и не узнали ее имя, так никогда ее и не увидели. Слышали лишь голос, когда она приносила ведро с супом к дверям сарая.
На свете много хороших людей. Новоназначенный староста обязал женщину кормить пленных плохо, какими-нибудь очистками, но она поступила по-своему, словно в сарае находились ее муж и дети. В ведре сверху плавала картофельная кожура, а внизу, в гуще из круп, находились целые куски мяса и сала, сваренные отдельно, чтобы не был виден навар. Она отдавала им все, что имела. Иногда, заплатив часовому, она передавала через него хлеб, мед и сахар. Но все это длилось очень недолго. Кто-то донес на женщину немцам, и ей раздробили прикладом кисти обеих рук. Теперь ее саму приходилось кормить с ложечки. Об этом пленным рассказал все тот же словоохотливый полицай.
— Все лучшее должно передаваться великой германской армии, — с удовольствием говорил он в щель. — А вы теперь будете получать капустный лист с водой, в которую я еще и наплюю.
В тот день мужчина в льняной сорочке сказал, что приходят последние времена. Он сказал, что конец света наступает почти при каждом поколении, отсрочиваясь лишь молитвами неизвестных людям святых, и первый признак того, что мир идет к концу, это когда за зло награждают, а за добро ломают руки. Саша его почти не понял, понял только, что отныне все будет только хуже и хуже, хотя хуже уже было некуда. Каждый день, каждую минуту пленные надеялись, что вот-вот за стеной сарая возникнет суета, немцы начнут в спешке грузиться на машины, а в деревню войдут наши части.
Об этом мечтали, особенно когда к дверям подходил разговорчивый полицай. Представляли выражение его лица, когда он окажется с ними один на один. Тогда бы не надо было больше никаких слов, они получили бы свой расчет молча, не спеша, не обращая внимания на его крики. Но дни сменялись ночами, полосами пошли дожди, а Красная армия все не подходила.
На рассвете одного из июльских дней их снова построили во дворе.
— Ну, и почем нынче Родина? — с насмешкой спросил переводчика парень с наколками. Его, похоже, ничего не могло угомонить. — Ты ведь на допросах и расстрелах тоже присутствуешь? И как тебе потом спится?
Но сельский учитель уже привык к своей роли.
— Сегодня вас отправят в Масюковщину, в созданный там лагерь для военнопленных, — без эмоций перевел он, стоя по правую руку немецкого офицера. — Руководство Советского Союза не подписало договор Женевской конвенции о гуманном отношении к пленным. От вас отказались. Так что не ждите, что германское командование проявит к вам милосердие. Если вы не нужны своим, то и великой Германии вы тоже не нужны. Господин офицер говорит, что вы там все умрете. Перед отправкой в лагерь он снова предлагает вам вступить в органы самоуправления. Кто передумал, — выйти из строя на два шага вперед!
На этот раз из шеренги вышел пожилой старшина из запасников. Остальных восемь человек под усиленной охраной повели по проселочной дороге в город. Возле лесного массива на юго-восточной окраине Минска они влились в огромную толпу пленных собранных со всех окрестных деревень. Всем им предстоял путь в только что созданный лагерь, официально именуемый в немецких документах «Шталаг № 352», ставший для многих тысяч людей самым страшным местом на земле.
— Знаешь, что самое страшное в мученическом венце? — спросил Сашу мужчина в льняной сорочке, когда пленных построили в длинную колонну.
— Что? — переспросил семнадцатилетний Саша Бортников.
— Долгий он, — задумчиво ответил верующий. — Всегда остается искушение его снять….
XIII
Деревня Масюковщина расположилась в двадцати километрах на северо-запад от Минска. Красивое место. Тихое. По утрам на полях лежит туман. За пологими холмами и перелесками спряталась сама деревня, крыши домов утопают в зелени яблоневых садов.
Еще задолго до войны радом с деревней появилась кавалерийская часть. Часть заняла огромную территорию, до самой железной дороги в густом ельнике. Солдаты построили забор, казармы, конюшни, закатали асфальтом плац возле штаба. В сонной вечерней тишине далеко по окрестностям разносилось конское ржание и звуки трубы при отбое.
Протяжный звук горна уходил в туманах куда-то за реку и терялся в бескрайнем лесу.
Военная часть занимала пологие холмы, за которые каждый день скатывалось солнце. Последними солнечные лучи гасли за зданием штаба, оставляя за его крышей алую полоску заката. Это был дом, за которым садится солнце.
Потом военную часть куда-то перевели. Пустыми стояли конюшни и казармы, заливаемые дождями, заметаемые снегом.
С приходом немцев заброшенная кавалерийская часть ожила. Вместо деревянного забора появились три ряда колючей проволоки с прожекторами и сторожевыми вышками по периметру. Возник центральный вход с пеньками вырубленных зеленых кленов. Над входом два немецких солдата прибили огромный плакат с готическими буквами, — «Lipshtor», (ворота Липпа), по имени заместителя начальника лагерной комендатуры. Обустроили казармы, разместили в них охранный батальон, привезли овчарок. Полуразрушенные конюшни оставили для новых жильцов.
На плацу, вместо трибуны, теперь стояли виселицы. Отдельно стояла виселица с тремя крюками на концах веревок. За эти крюки провинившихся подвешивали прямо за подбородок. Вместо звуков трубы в сонной тишине полей и лесов теперь разносились крики подвешенных, слышимые на закатах в каждом дворе. Люди со связанными руками умирали на крюках очень долго; извивались, стараясь сломать себе шейные позвонки, но это не всегда удавалось, и они кричали день и ночь, на себе познавая, что смерть это милость, а мука может быть бесконечной.
- Предыдущая
- 18/41
- Следующая