Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер - Страница 73
- Предыдущая
- 73/174
- Следующая
В интервью 1966 года Альфреду Аппелю Набоков признавался: «Вообще я пишу медленно, ползу как улитка со своей раковиной, со скоростью двести готовых страниц в год, – единственным эффектным исключением был русский текст “Приглашения на казнь”, первый вариант которого я в одном вдохновенном порыве написал за две недели».9152
Что же побудило автора 24 июня того же 1934 года (по его собственной, точно зафиксированной датировке) вдруг отложить долгосрочный проект и ринуться в этот спринтерский забег?
«ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ»:
SOS
РОМАНА В РОМАНЕ
«Биография Чернышевского, – полагает Бойд, – … напомнила ему [Набокову] об отвратительном фарсе российской карательной системы. Чернышевский был приговорён к смерти и подвергся гражданской казни … прежде, чем приговор был заменён на сибирскую ссылку… Неудивительно, что Набоков почувствовал в этот момент потребность прервать работу над “Даром” и немедленно перенестись в зеркальный мир “Приглашения на казнь”».916 Те же самые аргументы находим мы и у Долинина: «Углублённое изучение биографии Чернышевского дало неожиданный побочный результат… В истории главного героя романа … явно преломились самые “жалостливые” факты из жизни Чернышевского: бесстыдные измены жены ... арест ... заключение в крепости, где происходит превращение узника в писателя … публичная казнь на площади (в случае Чернышевского, правда, только гражданская) … и т.п.».9172 «Бойд объясняет, – даёт отсылку Ю. Левинг, – что этот краткий побочный проект был мотивирован изысканиями, связанными с биографией Чернышевского, которые открыли ему глаза на ужасы российской пенитенциарной системы».9183
Это объяснение, однако, страдает явной недоговорённостью, оно недостаточно и не отвечает на главный вопрос: почему писателю вдруг, – и так срочно, так остро понадобился другой герой, а для него – другой жанр, и, главное, – совершенно другая, антиподная ментальности Чернышевского философия смысла жизни, – не только для героя, но и для автора оказавшаяся отнюдь не побочной, а самой что ни на есть фокусной, стержневой, раз и навсегда для себя выясненной и до конца жизни служившей неизменным, верным ориентиром. Чернышевский ему в этом отношении очень помог – от противного: «Всё пройдёт и забудется, – и опять через двести лет самолюбивый неудачник отведёт душу на мечтающих о довольстве простаках (если только не будет моего мира, где каждый сам по себе, и нет равенства, и нет властей, – впрочем, если не хотите, не надо. Мне решительно всё равно)»9194 (курсив мой – Э.Г.). Это из пятой главы «Дара», отстоялось – после всего пережитого.
А пережить пришлось – «вдохновенный порыв» дался дорогой ценой.
В который уже раз приходится с благодарностью вспоминать сделанное некогда, ещё во времена «Морна», открытие Барабтарло: что при всем неизбывном воображении Набокова, он, тем не менее, на удивление «эмпирический» писатель. Соблазняет добавить: на свой лад, в своём роде – даже и «утилитарный». (Чернышевскому бы впору у него поучиться.) Вот что он пишет матери в Прагу весной 1935 года (в разгар широковещательной подготовки «Нюрнбергских законов»), когда она прочла журнальный вариант «Приглашения на казнь» и усмотрела в этом новом романе сына некую символику: «Никакого не следует читать символа или иносказания. Он [роман] строго логичен и реален; он – самая простая ежедневная действительность (курсив мой – Э.Г.), никаких особых объяснений не требующая».9201 Странная, если не сказать, парадоксальная рекомендация, учитывая откровенно абсурдистскую фантасмагорию жанра романа, за которой современники, в предельном диапазоне – от Адамовича и до Ходасевича – не увидели главного: совершенно поразительного, уникального по ясности, мощи и дальновидности прозрения, о котором и мечтать не мог самый амбициозный футуролог, но которое подсказало Набокову его абсолютное чутье на то, что он ненавидел больше всего на свете: угрозу тирании, разгадать и обуздать которую люди, по близорукости и малодушию, как правило, во- время не умеют, – и она вскоре соберёт (и впоследствии, в разных частях мира, в том числе и в России, периодически продолжит собирать) свой урожай – кровью и страданием миллионов людей.
В 1935 году в фашистской Германии «тошнотворная диктатура» уже наличествовала и функционировала в заданном, вполне понятном направлении, но живший тогда во Франции Адамович, даже и задним числом, в своих воспоминаниях оставил о «Приглашении на казнь» отзыв, нисколько не изменённый последующими событиями, утверждая, что Сирин просто использовал в своих целях безнадёжно заезженный жанр «бесчисленных романов-утопий, печатаемых в популярных журналах», и на фабуле романа «лежит налёт стереотипности ... почти что вульгарно-злободневной»; «пророческая ценность подобных видений, – следует вывод, – крайне сомнительна» и добавляет, для вящей убедительности (словами Льва Толстого о Леониде Андрееве): «Он пугает, а мне не страшно»9212. Как ни странно, ту же парижскую близорукость проявил почти всегдашний литературный союзник Набокова – Ходасевич: «…его [Сирина] исторический прогноз прямой цели не достигает», присовокупив сюда ту же клишированную цитату из Толстого.9223
Так в чём всё-таки увидел писатель-эмпирик «самую простую ежедневную действительность»? В периодических казнях – и не гражданских, а с отрубанием головы топором, каковые практиковались кое-где в Германии (в Пруссии) ещё в веймарский период, а с приходом Гитлера к власти стали средством устранения его политических противников (правда, с некоторым техническим усовершенствованием – гильотиной). В пространной сноске, специально посвящённой этому вопросу, А. Долинин ссылается на американского исследователя творчества Набокова Д. Бетеа, предположившего, что на замысел «Приглашения на казнь» могла повлиять заметка в парижской газете «Последние новости» (1934. 11 января. № 4677), сообщавшая о казни поджигателя Рейхстага Ван дер Люббе (как оказалось, с ошибкой – его казнили не топором, а гильотиной). Здесь же упоминается вышедшая в Париже и Лондоне в 1934 году «Вторая коричневая книга гитлеровского террора» – сборник, подготовленный известными участниками антифашистского движения с описанием судов и казней, осуществлённых Гитлером в 1933 году.9231
Бойд, помимо ссылки на Чернышевского, также обращает внимание на факты, относящиеся к категории той «самой простой ежедневной действительности», которая «строго логично» напросилась автору в нечаянный, незапланированный роман: «Не случайно, – отмечает он, – Набоков начал “Приглашение на казнь”, когда Геббельс в качестве министра народного образования и пропаганды начал ковать из немецкой культуры “культуру” нацистскую, а Сталин сжал в кулаке Союз советских писателей и весь Советский Союз».9242 Сюда же относит он показательные процессы в СССР середины 1930-х годов, когда Бухарина и других подсудимых принуждали покаяться перед партией и признать себя троцкистами и иностранными шпионами.9253
Большую обзорную статью «Набоков и советская литература», специально посвящённую роману «Приглашение на казнь», А. Долинин начинает с признания: «Для писателя, всю жизнь строившего образ олимпийца, которого не волнуют политика, история и мелкие дрязги литературных бездарей, Набоков знал презираемую им советскую литературу очень даже неплохо».9264 Двух уместных примеров из этой статьи будет достаточно, чтобы понять, какой именно прискорбный «реализм» имелся в виду Набоковым в письме к матери, – он почерпнул его из «самой простой повседневной действительности» советских граждан, с героическим пафосом преподносимой в советской литературе, как то: «…установка на нивелирование личности, которую Набоков высмеял в “Приглашении на казнь”» и которая «нашла уродливое воплощение даже в самой советской литературе».9275 Или: «…чекистская практика так называемой “перековки” заключённых», которая «отразилась у Набокова в попытках тюремщиков и палача “перековать” неисправимого Цинцинната».9281 «Эмпирика» – более чем убедительная.
- Предыдущая
- 73/174
- Следующая