Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии - Мамардашвили Мераб Константинович - Страница 42
- Предыдущая
- 42/191
- Следующая
Это чудовищно сложная попытка — я ведь не описываю ее как сделанное дело: вот взяли и вырвались. Я говорю о том, о чем идет речь, над чем бьются. И все последующее развитие науки, собственно говоря, было биением внутри этого проблеска, а проблеск, повторяю, лежит на уровне идеи идей, а именно: есть особые (условно назовем) символы, или мнимости, полагаемые нами в мире, такие, что полагание их в мире есть их самопроявление, или самодействие, в нас самих. Вот все, больше ничего. Это как бы стихия, которая объединяет то, что мы видим в мире и в нас самих, — оно себя видит через нас. Я хочу сказать только одно: другого основания для того, чтобы вообще были какие-либо смыслы в том, как мы познаём, как смотрим на мир, — другого основания нет, и это основание изобретено очень давно. Вот в Платоне был такой всплеск.
Платону удалось очень четко и ясно, в очень пластичных образах, в мифах, изобретаемых им, завершить идею идей, или мысль идеи идей. Одновременно он наложил на нее и другие нити, другие связи, пронизывающие вообще греческое мышление, — он как-то их все вместе собрал в одном учении. Я имею в виду, например, идею, которую я на разном материале приводил, а именно идею, что мир, о котором можно со смыслом говорить и в котором вообще можно осмысленно жить, — этот мир весь целиком здесь и сейчас. Поэтому я приводил, частично обкрадывая самого себя, то есть последующее изложение Платона (к которому я только сейчас пришел), образы тирана, пещеры, рассуждения о том, что на вчерашней добродетели нельзя спокойненько улечься спать и завтрашняя добродетель, завтрашнее знание ничего не значат, все выполняется здесь и сейчас. У Аристотеля это будет потом максимально зашифровано в особых понятиях, где у него мир будет выступать как индивид, где у него будет понятие энтелехии, актуальности в отличие от потенциальности, и так далее. В очень, казалось бы, спокойных и уравновешенных словах и рассуждениях будет то же самое, что впервые самым четким образом высказалось у Платона.
Платон был фанатиком следующей мысли: мир не удваивается, вернее, другого мира нет, и времена нельзя удваивать. Кстати, потом это повторится у Лейбница. (Я специально привожу этот пример, чтобы напомнить о необходимой осторожности в обращении с философской терминологией и философскими утверждениями.) Лейбниц скажет: этот мир — наилучший из всех миров. И потом ему будут говорить: ну как же так, в Лиссабоне ведь землетрясение, что это за наилучший мир, устроенный наилучшим образом наилучшим существом, называемым Богом, такой, в котором возможна эта бессмысленная трагедия?![91]* Да нет, Лейбниц говорил совсем другое. Мир устроен так, как он может быть устроен, в нем отсутствуют какие-либо ссылки на Бога, нечего на это ссылаться. Этот мир наилучший из всех возможных, потому что нельзя удваивать времена, а — в точке осуществить все. Это точка, hic et nunc, и эта точка есть то, что лежит у Платона в области, которую я назвал трансценденцией; единственная точка, посредством которой мы из мира выскакиваем и есть мы в мире, но в том мире, о котором мы знаем, что он единственный, наилучший из всех возможных, другого не будет, времена удваивать нельзя, завтра знать не имеет значения, вчера быть добродетельным не имеет значения. Hiс et nunc. Мы имеем некий миг, который как бы вне времени, но в том смысле, что он содержит в себе весь мир, — вот здесь мгновение.
Эта тема опять повторится в истории философии: в XIX веке появятся два гениальных фанатика этой идеи, которые на фоне благополучной профессорской философии вдруг снова проголосят клич к настоящей философии. Я имею в виду Кьеркегора и Ницше, которые оба одинаково были патриотами мига (в том смысле, в котором я рассказываю в связи с Платоном, то есть не в простом обыденном, наглядном смысле нашего языка). Более того, Ницше все это излагал в рамках основной своей идеи (не отделяя от нее идею мига), а именно идеи так называемого вечного возвращения тождественного. Конечно, это было почти что истерическое и болезненное изложение (у Ницше во всяком случае, хотя Кьеркегор тоже был порядочным истериком), но такая форма была вызвана болезненным веком, в котором потерялся действительный смысл философствования, а именно как того, что обращено к каждому в отдельности и только здесь, сейчас. Ничего нет, всегда есть только это «сейчас», в котором есть все вопросы и все они обращены к тебе, — не вчера были обращены, не позавчера, не повторятся завтра. Нужно жить так, чтобы имело смысл ожидать повторения тождественного, того, что ты сейчас. Это и означает ницшевский образ вечного возвращения тождественного: сейчас жить так, чтобы это стоило быть повторенным, скажем так. Этот оттенок, смысл был разрушен просветительской теорией прогресса; это ощущение или философское сознание было разрушено гегелевской философией, правда не совсем правильно понятой в немецких университетах. Чаще всего культурная тень философа важнее самого философа, она является реальной исторической силой, и поэтому действительный смысл философии пришлось повторять на некотором накале страстей, в том числе иногда, по крайней мере в случае Кьеркегора и Ницше, производя на самом себе болезненный эксперимент, и поэтому фигура болезни уже стала особой ценностью, приобрела привилегированный смысл чего-то духовного и возвышенного на рубеже XIX–XX веков.
Но Платон-то был очень здоровым человеком (потому и звали его Платоном — широкоплечий был; правда, говорят, что иногда Платон делал то, что делают современные дамы, — голодают неделями и месяцами, — но они это делают для похудения, а Платон это делал для того, чтобы пребывать в легком состоянии духа — облегчал свое тело), но это абсолютно до предела трагическое сознание, то есть такое, за которым открывается то, что немцы называют Heiterkeit, ровное веселое состояние духа. Платон считал, что жизнь трагична (...).
ЛЕКЦИЯ 10
Я как бы закончил Платона в прошлый раз, но он все равно будет у нас мелькать и дальше: без него как без рук в греческой философии. И поэтому я не прямо сейчас начну излагать Аристотеля, а попытаюсь выявить некоторые сквозные темы, так чтобы потом уже систематическая философия Аристотеля, наложившись на эти выявленные темы, приобрела какую-то понятность, то есть дала нам возможность помыслить это силами своего ума (не в том смысле, что мы не такие умные, как Аристотель, и перед нами некая формула, написанная им, которую трудно понять просто потому, что он был очень умным, а мы — совсем идиоты, а в том смысле, что, даже будучи идиотами, мы все-таки можем понять то, что может стать возможностью нашего мышления). Мы можем это помыслить — вот простое, но фундаментальное правило чтения историко-философских текстов (к сожалению, оно редко выполняется и читателями, и комментаторами).
Комментатор, например, расскажет, что Аристотель учил об энтелехиях. Это можно запомнить, но понять этого нельзя, хотя все слова понятны. Почему нельзя понять? Потому что мы этого не можем помыслить, и нам кажется, что это мыслилось когда-то и вот просто есть некое сведение, которое почему-то полезно запомнить, — смысла оно для нас не имеет, так же как для нас не имеет смысла учение Декарта о врожденных истинах. Мы ведь умные, мы знаем, что истины не могут быть врождены, а Декарт почему-то считал, что они врождены. Если мы просто знаем, что учение Декарта содержит учение о врожденных истинах, то мы не знаем того, что знаем, потому что мы знаем учение Декарта о врожденных истинах только в той мере, в какой мы можем помыслить, что это можно сказать. То же самое относится к энтелехии и проблеме актуальности у Аристотеля, проблеме потенциальности у Аристотеля, проблеме формы у Аристотеля, проблеме идеи у Аристотеля и так далее. Все это мы должны попытаться как-то помыслить. Значит, сделаем так, чтобы постепенно подойти к нашей способности помыслить, вернее, постепенно нарастить нашу способность помыслить.
Для начала мне придется ввести (частично на том материале, который я уже использовал) проблему, которую условно можно назвать проблемой дискретности, относится ли этот термин к миру, так что, скажем, в мире можно видеть атомы, как увидели в Античности, или относится к мышлению, в котором тоже можно увидеть атомы, как их увидел, например, Платон. Правда, в данном случае он атомами называл души в очень странном контексте (я предупреждал, что без Платона мне не обойтись), и контекст, в котором эта платоновская мысль вдруг вынырнула (условно назовем ее атомистической, хотя, повторяю, я пока под атомизмом не имею в виду никакого специального учения об атомах, никакой специальной атомной гипотезы строения материи, мира и так далее), такой, что Платон говорит (если несколько перефразировать его мысль и воспроизводить буквальную цитату лишь кусками): порядок в нашей сознательной жизни и вообще в том, что акты мышления могут осуществляться и затем повторяться, предполагает, что существует некоторая конечная по числу (подчеркиваю, конечная по числу) совокупность душ, единиц душ[92]*. Ибо если бы с каждым рождением рождалась новая душа (с каждым родившимся человеком, который, родившись, вступает в некий процесс или поток мышления), то был бы сплошной хаос и беспорядок (последние куски уже буквальные цитаты из Платона).
- Предыдущая
- 42/191
- Следующая