Калитка в синеву - Димчевский Николай Владимирович - Страница 7
- Предыдущая
- 7/18
- Следующая
И откуда здесь такой уют? Изба как изба. Совсем еще зеленый мох в пазах. Пол из бревен, выровненных топором. Потолок дощатый, но доски не пиленые, а колотые. Они получаются, если бревно разбить клиньями на длинные лучины. Так быстрее и легче.
Осматриваешься и сразу приживаешься к этому грубоватому, разбросанному уюту. Он в самом холостяцком беспорядке, в небрежности и бережливости, с которыми относятся к нужным вещам. Вот высокие топчаны, похожие на столы. Голенастые и неуклюжие, на них и забраться-то трудно. Зато осенью и зимой, когда по полу ползет холод, они возносят обитателей избы в самый теплый слой воздуха. Спальные мешки на топчанах, растерзанные и мятые, таят великую преданность хозяевам. А как бережно держат ружья деревянные гвозди, вбитые над каждым топчаном, как полка, плотно выструганная топором, сжала книги, как на месте встали два стула у окон!
В середине избы на земляной подставке, оправленной в аккуратный срубик, стоит печь из железной бочки. Она тиха и скромна, но стоит похолодать — властно притянет к себе людей, ударит в лицо каленым жаром, засветится в ночи. А пока она возвышается символом зимнего уюта, железным обещанием тепла. И от одного этого обещания чувствуешь себя надежнее в бесприютной здешней стороне, где даже летом дышит под ногами вечная мерзлота.
Вот и все. Ты дома. Живи сколько надо. Хоть до осени. Хоть до весны. Вот за печью нары — твое место. Разворачивай спальник и живи.
Уже перезнакомились. Не знаем только начальника участка Илью Ивановича Сахарова. Он еще не вернулся с шурфов.
А когда придет, одно удивление будет. Каких только людей не приходилось встречать в тайге, на реках, на стройках да на приисках, но этот редкостный, необычный, непривычный, неописуемый какой-то человек.
Хоть лицо у него, хоть одежда, хоть разговоры.
По щекам и под зеркально выбритым подбородком тлеет борода. Цветом совсем как свежая ржавчина на железе. Такая густая и плотная, что даже волосков не заметно. Сначала, кроме этой бороды, ничего и не видишь. Лишь когда маленько попривыкнешь к ней, обрисуется большой рот с крупными губами, серые, словно надышавшиеся дыма, глаза и спутанные брови.
И только потом рассмотришь его посеревший полотняный накомарник с сеткой, продырявленной сигаретой, увидишь, как по-разбойничьи лихо он закинут на затылок и висит по плечам. Заметишь винтовку, ичиги на ногах, почуешь идущий от него дегтярный дух. И сочный, чуть с хрипотцой голос уже не будет неожиданностью. И черная лайка Варнак со сломанным клыком сверкнет на тебя красным глазом.
Сахаров так поздоровается, так задержит в ладони руку, так посмотрит, так обволочет своим добрым теплом, что подумаешь: где-то его уже видел.
Он вешает винтовку на стену к угловому топчану, где под потолком серебрится трубочка какого-то прибора. Он выдергивает из петли у пояса трех рябчиков и бросает к порогу, срывает накомарник и роняет на скамейку. Потом смотрит на часы, разводит руками и извиняется, что некогда с нами поговорить: начинается сеанс связи с базой.
Сахаров садится к рации, стоящей на столе, отодвигает бумаги, окурки, рыбьи кости и отрешается от всего. Все радисты делаются такими, едва натянут наушники и возьмутся за ключ. Но у Сахарова и это получается по-своему. Уж очень он легко работает. Словно и не работает вовсе, а летает в эфире.
Да, легкий он какой-то и удивительный человек.
Солнце садится. Красный луч перерезал избу, выхватил кусок стены, резко очертил все волоконца в бревнах, каждое перышко мха, каждый листок брусники, застрявший в нем, сверкнул на затворе винтовки и поджег бороду Сахарова. Она прилипла к его лицу плотным языком пламени. А он не чувствует боли. Спокойно тянутся записи в тетрадке, плавно отбивает ключом ритм легкая рука, синей травинкой растет дымок от забытой сигареты. Кончается связь, он снимает наушники и возвращается к нам. Как он был отрешен во время работы, так сейчас наполнен только нами и ничем больше. Пошевелишь пальцем — увидит твое движение.
Сахаров занимается с Митей. Расстелив на топчане карты, Илья Иванович говорит, где какие отметки залегания и как примерно изгибается рудное тело. Но он никого не забывает и тут же Николаю Нилычу показывает, на какие шурфы мы пойдем и где лучше всего фотографировать разрез пород. И обо мне не забывает. Это совсем, говорит, недалеко и брать с собой ничего не надо и нести будет легко.
Когда кончили рассматривать карты, пошли посидеть перед ужином на бревнах возле печки, дымящей среди улицы. Там собрались почти все жители поселочка: забойщики, воротовщицы и геологи. Собаки лежат у их ног. Спокойная серая кобыла купает в дыму голову больше по-привычке: мошки почти нет. Вечер спокойный. В тишине только щелкают дрова да вздыхает лошадь.
Кто курит, кто дремлет. Многие только вернулись с шурфов, вылезли из промороженных колодцев, вымылись, переоделись и греются в закатных лучах солнца. Можно сидеть в одной шелковой рубашке. Была бы у меня шелковая рубашка, тоже надел бы. Это очень хорошо: после брезентовой робы или энцефалитки надеть прохладную, скользкую рубашку, и чистые легкие брюки, и сандалии вместо сапог. И сесть на бревно рядом с товарищами. И пожмуриться на солнышко, ожидая ужин.
Нам тоже сейчас неплохо, хоть и не во что переодеться. Сидим, сняв сапоги и энцефалитки, смотрим, как полногрудая девушка жарит омлет и свинину, как за распахнутой дверью в доме накрывают стол.
Все тихо кругом. Тощие сосенки не шелохнутся. Розовое облачко остановилось посреди неба, зацепившись за антенну.
Приятно и покойно сидеть за столом, уставленным тарелками с ломтями хлеба, черникой, омлетом и свежей свининой, касаться плечом соседа, который незаметно старается пододвинуть тебе лучшие куски. Это теплое добро почти ощутимо растекается по телу и сладко пьянит.
А разговоров почти нет. Только Сахаров с Митей толкуют о залеганиях руд. Огня не зажигают. Свет идет от двери, за которой стоит скудная северная тайга с тлеющими верхушками сосен. Иногда лошадь просунет морду и влезет до половины в избу, чтоб получить кусок хлеба с черникой; порой ворвется собака и шмыгнет под стол между ногами — вот и все, что нарушает покой ужина.
Потом снова мы сидим на бревнах и смотрим, как проясниваются звезды, как выползает из низины туман. Сахаров исчез, и теперь с Митей говорит другой геолог. А мой сосед забойщик Бодров рассказывает про коптильню, он ее недавно сделал на берегу речки. Не хитрое это, оказывается, дело — копченье-то. Из большого куска коры выгибают этакую кабинку. В верхнюю половину, закрытую сверху и с боков, вешают рыбу или медвежатину. Внизу разводят костер, и дым скапливается там. Для запаху прибавляют кто что хочет: можжевель, или осину, или еще чего.
К себе мы приходим поздно. Сахаров уже лежит на топчане. У изголовья в стену всажен узкий нож. На рукоятке прилеплена свеча. Он читает.
Илья Иванович отложил книгу, уперся руками в стену и потянулся.
— Очень люблю так вот: свеча, спальный мешок и книга… На полке еще есть свечки, берите, и книжки найдутся. Если не очень устали… А я перечитываю «Записки Аввакума». Путешествие по Ангаре семнадцатого века.
Это одно удивление узнавать места, которые кто-то видел за триста лет до твоего рождения! Тут даже не история, а необыкновенный житейский разговор. Представьте: Аввакум рассказывает, что он видел три века назад…
Илья Иванович поправил зачадивший фитиль и сел, прислонившись к стене.
— Или вот Миллер. Тот уже из восемнадцатого века… Есть на Ангаре скала Писаный камень. «Откуда такое название?» — спрашиваю стариков. «Да там, — отвечают, — какой-то путешественник свое имя написал». Я им поверил. А потом был как-то в отпуске. Читаю в Ленинской библиотеке Миллера и вдруг вижу (помню наизусть): «На правом берегу этой-то Тунгуски расположена скала в тринадцати верстах ниже устья реки Чадобца и семнадцать верст выше устья реки Муры. Когда я, проезжая мимо, рассматривал ее, то смог заметить на ней только изображение всадника, почему и не счел нужным снять с нее рисунок».
- Предыдущая
- 7/18
- Следующая