Ашборнский пастор - Дюма Александр - Страница 14
- Предыдущая
- 14/147
- Следующая
Я надеялся, что опускающаяся на землю тьма, эта матерь дурных помыслов и злодейских поступков, что-то изменит к худшему в этой безгрешной деревне, похожей на одну большую семью.
Я ошибся.
Наступили сумерки, а затем пришла и ночь – темная, словно ее призвали на помощь сам порок и само преступление.
Однако с наступлением ночи крестьяне разошлись по домам, обменявшись благочестивыми поцелуями или дружескими рукопожатиями; один за другим гасли огни; мало-помалу стих шум, и я, оказавшись в полном одиночестве, стоял посреди деревенской площади, со скрещенными на груди руками, опершись об одну из лип, осенявших радостный танец крестьян, стоял еще более темный и мрачный, чем окутавшая меня ночь!
На ночлег я возвратился потрясенным!..
VI. Мой ораторский дебют
Моя добрая хозяйка ждала меня, хотя совершенно не понимала, почему я так долго отсутствовал.
Она предложила мне выпить вместе с нею чаю, но я, сославшись на дорожную усталость и потребность в отдыхе, попросил у нее разрешения удалиться в свою комнату.
О, я не чувствовал усталости, я не испытывал ни малейшего желания спать, клянусь Вам в этом, дорогой мой Петрус!
Нет, мне хотелось в уединении заняться правкой моей проповеди.
На это у меня ушла вся ночь; всю ночь я только то и делал, что смягчал слишком суровые пассажи и ослаблял слишком яркие краски; затем я повторял вслух исправленный текст, запоминая его наизусть.
Увы, и после исправлений моя проповедь, похоже, оказалась бы уместной не столько в милой и прелестной деревеньке Ашборн, сколько в каком-нибудь Богом проклятом городе вроде Вавилона,[176] или Гоморры[177] Карфагена[178] или Содома, Лондона или Парижа!
Ах, какой эффект произвела бы эта злосчастная проповедь в соборе святого Павла!.[179] или в соборе Парижской Богоматери[180]
К концу этой ночи, одной из самых тяжелых в моей жизни, раздавленный усталостью, одолеваемый сном, я забылся в то время, когда первые солнечные лучи коснулись моего окна, пробившись сквозь листву виноградной лозы, левкои и цветущую гвоздику.
Этот болезненный двухчасовый сон больше утомил меня, нежели освежил. Наконец, отзвонили час дня, а я все еще склонялся над моей проповедью, усеянной сносками, помарками и скобками; сунув ее в карман, я зашагал к церкви.
В моем распоряжении оставалось еще около получаса; я вошел в ризницу, попросил перо и чернил и использовал эти полчаса для того, чтобы снова устранить все стилистические шероховатости этой незадачливой проповеди.
Мной владело одно-единственное желание – превратить ее в нечто плоское и бесцветное; увы, как я ни старался, она оказалась не в меру богатой мыслями и слишком мощной по форме, чтобы опуститься до столь полного убожества.
И вот наступил страшный для меня миг; нетвердой походкой я взошел на кафедру. Нечего и говорить, людей пришло огромное множество; по деревеньке мгновенно распространился слух, что в первое воскресенье июня в ашборнской церкви проповедь прочтет приезжий пастор, молодой человек, заслуживающий самых высоких похвал, сын пастора Бемрода, наконец, поэтому церковь оказалась полна людей, и полна настолько, что сквозь открытые двери можно было видеть на паперти длинную вереницу людей, не сумевших протиснуться в церковь.
Все местные крестьяне стояли в праздничной одежде, открыв рты в напряженном ожидании и устремив на меня взгляды, полные нетерпеливого любопытства.
И вот именно тогда, дорогой мой Петрус, видя все эти бесхитростные честные лица, я понял, что среди всех собравшихся не найдется, быть может, ни одного мужчины и ни одной женщины, отмеченных одним из пороков, против которых я вознамерился метать молнии и ужасающий список которых разворачивался передо мной, словно армия призраков, то грозных, то насмешливых.
Я уже заранее видел удивление, ошеломленность и огорчение всех этих славных людей, когда они поймут, что я о них так плохо думаю; я уже заранее слышал их раздраженные голоса, обвиняющие меня в несправедливости, горячности, злобности; я уже заранее видел, как меня, неправедно вошедшего в роль обличителя, судят справедливо, судят без жалости и милосердия, потому что я сам не нашел в себе ни милосердия, ни жалости.
Среди прочих присутствующих двое мужчин, два седовласых старика, подобных патриархам, с лицами мягкими и спокойными, стояли передо мной и смотрели на меня с улыбкой, как смотрели бы на собственного сына.
И что же?! Я уже представлял себе заранее, как эти два человека напрягаются, как омрачаются оба эти лица, а их благожелательная улыбка уступает место выражению гнева и презрения.
Если бы только мне хватило смелости, я заранее попросил бы у слушателей прощения за проповедь, с которой я вознамерился впервые выступить перед ними.
Ах, если бы мой хозяин-медник оказался здесь, клянусь Вам, дорогой мой Петрус, я припал бы к его груди со словами:
«Единственный друг мой, пожалейте меня и скажите всем этим людям, пришедшим послушать мою проповедь, что я человек злой и высокомерный, недостойный говорить с ними от имени Всевышнего, преисполненного доброты и милосердия!»
Но этого достойного человека здесь не было, и я тщетно смотрел по сторонам: ни одного знакомого лица, за исключением славной г-жи Снарт, ободрявшей меня одновременно глазами, улыбкой и взглядом.
К счастью, все это время звучали религиозные песнопения; я воспользовался этой отсрочкой, чтобы еще раз пробежать взглядом мою тетрадь и попытаться внести туда последние исправления карандашом, но, поскольку сумятица в мыслях не позволяла мне это сделать, я ограничился тем, что рядом с некоторыми фразами начертал крестики, означавшие: «убрать».
Пение кончилось, голоса смолкли. Настала моя очередь.
Аудитория покашливала, отплевывалась, сморкалась, затем наступила глубокая тишина.
Я начал!
Следуя проверенным предписаниям ораторского искусства, я приберег картину преступлений для второй части моей речи, а картину наказаний – для заключения.
Начало моей проповеди шло неплохо; здесь я живописал божественное милосердие, исчерпать которое способно только такое множество преступлений, что одно лишь отчаяние могло бы заставить Господа судить нас по справедливости.
Так что это вступление люди слушали не только с безусловной благожелательностью, но и с явными признаками удовлетворения. Тем не менее эти признаки благожелательности и удовлетворения, ничуть меня не успокоив, внушили мне страх за ближайшее будущее: это напоминало мне испарения, подымающиеся утром с земли, которые поглощает солнце, золотя их своими лучами, преломляя их в своем свете, а час спустя возвращает нам в виде бури, дождя, града, грома и молнии.
Так что Вы, дорогой мой Петрус, можете понять, какой ужас я испытывал, с каждым словом неуклонно приближаясь ко второй части; эта вторая часть проповеди, подвергшаяся такому множеству последовательных исправлений, что я не помнил и первой ее строки, изобиловала столькими помарками и сносками, что я, по-видимому, не смог бы в ней разобраться, даже если бы прибегнул к тетради.
И действительно, я сразу же заметил, что неоднократные исправления, внесенные в первоначальный текст, ускользают из моей памяти, несмотря на ее тщетные усилия вернуть их; эти исправления я уподобил бы пугливым птицам, поднимающим крылья, и, как только я к ним приближался, улетающим и скрывающимся из виду.
Только первоначальный текст, если можно так сказать, стучался в двери моей памяти, текст, щедро живописующий ужасные пороки, что я приписывал добропорядочным людям и сам же ставил им это в вину.
Я хотел вспомнить исправленные фразы и забыть первоначальные; мой ум призывал к себе первые и пытался прогнать вторые; я чувствовал, что запутываюсь, и, рискуя собственной репутацией, решил прибегнуть к подсказке моей тетради.
176
Вавилон – греческое название семитского города Бабилима («Врата Господни») на Евфрате; в глубокой древности крупнейший город Месопотамии, столица Вавилонского царства – раннего рабовладельческого государства на месте современного Ирака, Сирии и Израиля в начале второго тысячелетия – VI в. до н. э.; неоднократно подвергался завоеваниям и ко II в. н. э. был совершенно разрушен. Согласно христианской традиции, Вавилон – вместилище греха, пороков и разврата, и в этом смысле его имя стало нарицательным.
177
Содом и Гоморра – согласно библейской легенде, города, уничтоженные за тяжкие грехи их жителей небесным дождем из огня и серы (Бытие, 19: 23).
178
Карфаген (финик. Карт-Хадашт, т. е. «Новый Город») – город, основанный в X в. до н. э. выходцами из Финикии (историческая область на восточном побережье Средиземного моря, населенная семитским народом финикийцев; римляне называли их пунийцами, отсюда название – «Пунические войны») на северо-западе Африки, близ нынешнего Туниса; после поражения во Второй Пунической войне (219–201 до н. э.) лишился всех владений вне Африки и даже не имел права вести войны без согласия Рима, но все же оставался сильным торговым конкурентом Рима в Средиземноморье. Используя как повод конфликт Карфагена с соседним племенем, Рим в 149 г. до н. э. объявил ему войну (Третья Пуническая война). После провала попыток римской армии взять Карфаген штурмом или даже успешно осадить его, новым командующим был назначен Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший (ок. 185–139 до н. э.); в 147 г. до н. э. он добился полной блокады Карфагена и в 146 г. до н. э. взял город штурмом. Все население Карфагена продали в рабство, город разграбили, разрушили и сожгли, его территорию символически посыпали солью (в знак того, что на ней ничего не должно расти) и наложили на нее проклятие.
179
Собор святого Павла – одна из главнейших кафедральных церквей Лондона; построен в стиле классицизма во второй пол. XVII в. (закончен в 1710 г.) архитектором К.Реном (1632–1723); расположен в деловом центре Лондона, на месте древнейшего (согласно легенде, построенного в нач. I тыс. н. э.) одноименного собора, уничтоженного большим пожаром в 1666 г. В соборе святого Павла находятся могилы многих выдающихся английских военных и политических деятелей, ученых, художников и др.
180
Собор Парижской Богоматери – один из шедевров французского средневекового зодчества, национальная святыня Франции; построен на острове Сите в XII–XIV вв.
- Предыдущая
- 14/147
- Следующая