У истоков России
(Историческая повесть) - Каргалов Вадим Викторович - Страница 41
- Предыдущая
- 41/45
- Следующая
Обделен был Даниил душевной близостью с сыновьями. Он вдруг понял, что упустил младших сыновей, кровь от крови и плоть от плоти своей, боль свою и надежду. Казалось, он делал все, что положено было делать заботливому отцу, с детства готовил сыновей к судьбе правителей и ратоборцев. Но делал это не своими руками, а руками других людей, появлялся перед сыновьями лишь изредка. И успевал только замечать перемены, которые произошли с сыновьями между редкими встречами, и удивлялся, насколько несхожими они становились и как с годами увеличивалось это несходство.
Старший сын Юрий, самый любимый, старался во всем походить на отца. И внешне он был похож на молодого Даниила: такой же рослый, светловолосый, с выпуклой грудью и холодными серыми глазами. На бояр и дворовую челядь покрикивал по-отцовски, надменно и непререкаемо, и его уже побаивались ни Москве.
Даниил радовался, узнавая в княжиче Юрии самого себя, и улучал минуты, чтобы передать старшему сыну крупицы выстраданной княжеской мудрости. Не часто это удавалось, но в Юрии он был уверен, спокоен за него, a вот остальные…
Только последнее время он начал внимательней присматриваться к средним сыновьям — Александру и Борису, и с грустью убеждался, что не понимает их, как они не понимают его, Даниила.
Точно бы все было у Александра и Бориса, что отличает подлинных княжичей: к отцу-князю почтительны, перед людьми властны, разумеют книжную премудрость, с детства приучены к ратным потехам. Но чего-то не хватало княжичам. Не видно было в них душевной твердости, как будто монахи-книжники Богоявленского монастыря, в котором Александр и Борис провели детские годы, размягчили души их, яко воск, низвели с княжеской высоты до будничной серости боярских детей, привыкших не заглядывать дальше своей вотчинной межи и покорно следовать за чужим конем.
Напрасными были запоздалые беседы Даниила со средними сыновьями. Не приоткрывали душу Александр и Борис, почтительно соглашались со всем, что говорил отец, но отвечали не по собственному разумению, а лишь угадывая, что он хотел бы услышать от них. Ни разу глаза Александра и Бориса не загорались достойной обидой, хотя Даниил порой намеренно говорил им оскорбительные слова. Смиренны и уважительны сыновья, но — не более того. С чем выйдут они в самостоятельное плавание?[57]
Младший сын Иван… С ним — еще сложнее…
Иван вышел обличьем не в отца, а в мать Ксению: невысокий, плотный, лицо круглое, улыбчивое. А вот глаза у Ивана были совсем не такие, как у княгини Ксении. Не добрые, а колючие, прищуренные, подозрительные были у княжича Ивана глаза.
Княжич Иван сызмалетства был признанным любимцем боярина Протасий Воронца, его выучеником. Чего особенного усмотрел боярин в младенце, если приблизил его к себе чуть не с пеленок? Этого Даниил не знал, но что-то, несомненно, было, было!
Поначалу Даниил Александрович благосклонно отнесся к заботам боярина о младшем сыне. Самому было недосуг, а у Протасий Воронца было чему поучиться: великого ума и хитрости человек. Но потом Даниил стал замечать в младшем сыне неладное. Появилось у Ивана немыслимое, прямо-таки жертвенное упрямство. В спорах со старшими братьями он никогда не уступал, хотя поколачивали его братья частенько: слабее он был и Александра, и Бориса, не говоря уже о старшем, Юрии. Но потом сами братья стали бояться Ивана, потому что он зло мстил обидчикам, и месть его казалась неотвратимой, разве что по времени откладывалась.
День проходил после ссоры, а то и больше, братья забывали о ней, а Иван помнил. Подкрадывался из-за угла, неожиданно бил палкой или еще чем-нибудь — больно, хлестко. Молча терпел ответные побои и снова, выбрав время, бил и бил, пока обидчик не взмолится о пощаде. Лучше не связываться было с княжичем Иваном…
И еще заметил Даниил Александрович: думал Иван о людях всегда плохо, ожидал от них всяческих подвохов. Откуда такое пришло, гадать не приходилось. Даниил подслушал невзначай наставления боярина Протасий, которым Иван внимал с полным доверием.
«Зол человек даже противу беса, и бес того не замыслит, что злой человек замыслит и содеет, а потому людям не верь. Устами часто медоточивы они, но сердцем черны», — вдалбливал боярин Протасий.
А Иван поддакивал ему, сам вспоминал дурные людские поступки, о которых слышал от старших или сам где-то подсмотрел, и Даниил Александрович удивился, что Иван отнюдь не осуждает зла, но даже восхищается им, когда зло оказывается удачливым…
И еще одно наставление боярина Протасий услышал Даниил:
«Запомни, Иване! Сила человека в богатстве, не в чем ином. Потому что так заведено: беден человек, и честь ему бедная!»
Крепко, видно, западали слова Протасий Воронца в душу княжича. Иван завел себе кожаную сумку-калиту и не расставался с ней, складывал поначалу в калиту свои ребячьи безделушки, а потом серебро, выпрошенное у матери и у боярина Протасия — боярин не окупился, своих детей-наследников у него не было. И вещицы разные, оставленные без присмотра, тоже оказывались в калите, а вытребовать их у Ивана обратно никому не удавалось. «Калита ты, а не человек!» — бросил однажды в сердцах Юрий. Прозвище это, разнесенное по Москве глумливым шепотком комнатных холопов, прочно прилепилось к младшему Данииловичу: «Иван Калита»!
Князь Даниил Александрович пробовал укорять Протасия, что не во всем ладно наставляет он княжича, но боярин только хитренько прищуривал глазки:
«Коли Ивану от бога присуждено быть князем, то должен Иван о своем княжестве как о калите радеть. Не оттягают у него супротивники ни волости, ни села, ни деревни малой, но сам Иван волостей и сел примыслит немало. То во благо будет Московскому княжеству, не во вред…»
И Даниил Александрович, давно измерявший людские достоинства и недостатки одним мерилом — пользой для своего княжества, вынужден был соглашаться с Протасием Воронцом. Разумом понимал правоту боярина, но все-таки любил Ивана меньше, чем остальных сыновей…
А еще обделен был князь Даниил Александрович Московский простой человеческой жалостью, и не только своей жалостью и состраданием к другим людям, которые просветляют душу, но и жалостью людей к самому себе.
Даниилом Александровичем восхищались, перед ним трепетали, его прославляли или ненавидели, но никто никогда не пожалел его, как будто князь был недоступен обыкновенным человеческим слабостям и не нуждался в душевном участии!
А может, все-таки жалели, но скрывали свою жалость, считая ее недостойной и оскорбительной для князя?
О, одиночество правителей!
Кто знает тяжесть этого одиночества, кроме них самих?
Почему сейчас, когда близок конец земного пути князя Даниила Александровича Московского, перед ним все чаще и чаще проплывают неясными тенями воспоминания не о шумных княжеских пирах, не о величественной поступи закованных в железо полков, не о ликующем колокольном звоне и приветственных криках множества коленопреклоненных людей, а о чем-то маленьком, теплом, ласковом, мимо чего он когда-то прошел, даже не остановившись?
Вот опять, опять как наяву, это видение!
…Лесная деревенька на речке Пахорке. Князь Даниил в избе смерда-зверолова пережидает непогоду. Сам зверолов, укутанный звериными шкурами, лежит в беспамятстве на лавке: медведь его задрал в лесу. А жонка зверолова бережно поглаживает ладонью его спутанные волосы, шепчет щемяще-жалостные слова:
«Родненький мой, болезненький… Горюшко ты мое… Кровиночка моя… Как же ты зверя-то допустил до себя, не уберегся?.. Выхожу я тебя, родименький мой, слезами раны твои обмою…»
Даниил, замерев, слушает ласковые слова, а глаза почему-то увлажняются слезами, и он отворачивается, скрывая эти слезы от людей, и сам не понимает, что с ним творится. Не помнит Даниил святой материнской ласки, но где-то в подсознании еще сохранилась тяга к ней, так некстати всплывшая…
В избу вламывается воевода Илья Кловыня — громогласный, возбужденный:
- Предыдущая
- 41/45
- Следующая