Соломенная Сторожка (Две связки писем) - Давыдов Юрий Владимирович - Страница 41
- Предыдущая
- 41/131
- Следующая
«Пушить по матушке» Длинный генерал никогда не стеснялся, но причин к тому, чтобы «пушить» широколобого, вдумчивого, неторопливого полковника Дувинга, пока еще не усматривал. Больше того, чадолюбивый двоеженец понравился Синельникову и тем, что не позволял даже и намека на свое особливое служебное местоположение, и тем, что искренне признал забвение заветов покойного императора. К тому же полковник ничуть не артачился, когда Синельников дозволил иркутское жительство полякам-ремесленникам, хотя его старый соратник Купенков, патриотический гонитель польского элемента, был этим весьма недоволен. Опять же в пользу двоеженца свидетельствовало то, что именно Купенкова он и рекомендовал назначить начальником партии каторжан, отправляемых на витимские прииски: строгий службист Купенков не только взяток не хапал, но и в отчетах по начальству ничего не скрывал и не приукрашивал.
К сожалению, в последний момент пришлось командировать на базановские прииски другого жандармского офицера, – честный Купенков увяз в дознании, важность которого генерал-губернатор признал безоговорочно.
В иркутской жандармской команде числилось шесть обер-офицеров, сорок унтер-офицеров, шесть писарей, сто двадцать восемь нижних чинов. А с недавнего времени принят был на довольствие молодой человек, содержавшийся на гауптвахте.
И молодой человек, и ежедневно являвшийся к нему подполковник Купенков надоели друг другу, как повязанные одной цепью.
– Да вы ж вовсе и не Любавин, – тускло твердил подполковник, чувствуя приступ изжоги.
– Извините, я – Любавин, – скучливо отводил арестованный. И оба, вздохнув, глядели в окно.
На дворе солдаты, сдвинув папахи, курили, прислонясь к бревенчатой стене казармы и греясь на вешнем припеке.
– Нет, вы не Любавин, – будто очнувшись, быстро объявил подполковник и ладонью по столу прихлопывал, чего, мол, турусы разводить, и сейчас же, впритык, без паузы: – Пора бы уж объяснить ваши намерения, нельзя же, право, так запираться, себе же во вред, ей-богу.
Арестованный качал головой, сострадая непонятливости штаб-офицера. Купенков смотрел на молодого человека с необыкновенно правильными чертами лица и каштановой шевелюрой, смотрел и наперед знал, что он сейчас услышит из его уст. И молодой человек ровным, монотонным голосом говорил именно то, что загодя знал подполковник: я-де Любавин, а намерения мои согласуются с принадлежностью к Императорскому Географическому обществу. Монотонность его голоса как бы отражалась на пухлом усталом лице Купенкова. Он кручинно подпирал щеку, словно зубы ныли, но зубы-то были в порядке, а вот изжога разыгрывалась. Купенков слушал не слушая и думал о том, что скоро лето, на Иркуте хорошо, ночь, далеко слышно, на лодке горят, потрескивая, сосновые шишки. Арестованный между тем молол какой-то вздор о природных богатствах Восточной Сибири, представляющих научный интерес.
Купенков слушал не слушая и не замечал, как молодой человек умолкал, и оба они некоторое время пребывали в одиночестве, словно бы и не тяготясь друг другом. Заканчивалось, как и начиналось.
– Вы – не Любавин, – вдумчиво повторял подполковник.
– Я – Любавин, – вяло отводил арестованный.
Едва Купенков оставлял гауптвахту, изжога оставляла Купенкова. Он приходил в жандармское управление, угол Котельниковской и Большой. Полковник Дувинг, взглянув на давнего сослуживца и товарища, вздыхал иронически: «Н-да-а, брат, законность нас губит».
Суть была не в запирательстве арестованного, эка невидаль. Суть была в том, что дело, порученное им, словно бы измывалось над ними: важности чрезвычайной и вместе до обидного простое, оно не позволяло подвести черту.
Дувингу с Купенковым не нужно было ни малейших усилий, дабы определить, что Любавин – это Лопатин, а Лопатин – это тот, кто прибыл в Сибирь за Чернышевским. Все с пылу с жару доставил Петербург, Фонтанка, 16, – негласные источники бьют и сочатся из малейших трещин, а трещины нашлись и заграничные и домашние. Строго конфиденциально граф Шувалов писал: «Имеются указания, свидетельствующие, что в настоящее время главная цель эмиграции – освободить Чернышевского». Засим поступила аттестация: «Герман Лопатин умен, с большими способностями; характера твердого, настойчивого, предприимчив, умеет расположить тех лиц, которые ему нужны. Вместе с тем натура его кипучая, требующая деятельности, но деятельности в противоправительственном духе, так как во всех его действиях и даже в письменных объяснениях весьма рельефно проглядывает ненависть к правительству и настоящему порядку в России».
Казалось бы, чего ж еще? Лопатин арестован. У него документы неподложные, но на чужие имена. И значительная сумма денег. За ним – побег, и притом таинственный: «На запрос за № 358-4 сообщаю, что подробности исчезновения из Ставрополя находившегося под гласным надзором коллежского секретаря Лопатина до сего времени неизвестны». И пугающе-определенное: Лопатин приехал из-за границы… Чего же более? Велено усилить надзор за Александровским заводом, где Чернышевский. Прекрасно! Но как прикажете поступить с этим, который и умен, и предприимчив, и натура кипучая? Яснее ясного, почему он тянет время: ему надобно знать, что именно знают они, Дувинг и Купенков.
– Законность нас губит, – иронизировал Дувинг.
В его иронии была тревога. Тревогу полковника понимал и разделял Купенков. Лопатин нипочем не решился бы действовать в одиночку. Стало быть, здесь, в Иркутске, а может, и там, в Александровском заводе, – змея подколодная: шайка злоумышленников. А они не умеют подвести черту, хотя закоперщик Лопатин сидит-посиживает на жандармской гауптвахте…
Журнальчиком для нижних чинов – «Досуг и дело» назывался – утолял Герман духовную свою жажду, изнывая на жандармской гауптвахте, где держали его совсем не так вольготно, как на гарнизонной ставропольской. Но опять достало терпения – выждал, высидел и убедился, что никакими прямыми, вескими, неопровержимыми уликами, достаточными для суда, следствие не располагает. А коли так, то почему бы и не пойти напропалую, тем паче что «пропалой» не пахнет? И молодой человек сокрушенно молвил:
– Итак, допустим, я не Любавин.
– Слава те господи, – в тон ему отозвался Купенков. – Всему, батюшка, предел, давно бы так. – Большое, пухлое лицо подполковника порозовело.
– Нет, серьезно, – продолжал арестант и, подняв руки с раскрытыми ладонями, повторил, словно бы что-то отодвигая: – Вовсе и не Любавин, а… Ну, скажем, Петров. Рассуждая логически, что из сего проистекает? – Он до ушей улыбался, этот Лопатин.
– А то и проистекает, что вы проживали по чужому виду.
– Вот именно-с! Значит, меня, грешного, надо штрафовать.
Ладно, подумал Купенков, пойдем задами.
– При ваших средствах это пустяк. А вот вопрос-то: откуда они у вас, такие средства? И еще: жили-поживали в Париже, ан вдруг и метнуло в наши Палестины. Что так-то, а?
– В вашем вопросе, господин Купенков, есть половина ответа. Оттуда и средства, что жил за границей. И не только в Париже, еще и в Лондоне.
– Еще и в Лондоне… – вдумчиво отметил подполковник.
– Да. Но сперва в Париже. Там, знаете ли, меня Лавров поддержал. Петр Лаврович Лавров, слыхали?
– Слыхал, – ответил Купенков. – Очень даже слыхал. Артиллерии полковник, кажется?
– Артиллерии полковник. И отменный математик.
– Отменный, – поощрительно поддержал Купенков. – Ведь вот как точно побег-то свой рассчитал.
– Э, невелика штука, не из Сибири.
– Откуда же?
– Из Вологды. То есть я не ручаюсь, но сам Петр-то Лаврович говорил мне: из Вологодской губернии.
– Ну, ну, – неопределенно хмыкнул Купенков. – Так что же Лавров?
– Помогал я ему, секретарем был, разные, знаете ли, выписки из книг.
– А-а, – усмехнулся Купенков, – для завиральных статеек, что ли?
Лопатин рассмеялся. Купенков покачал головой, осуждая легкомыслие молодого человека. Потом сказал:
- Предыдущая
- 41/131
- Следующая