Черно-белый танец - Литвиновы Анна и Сергей - Страница 57
- Предыдущая
- 57/98
- Следующая
– А что – мои старики? Егор Ильич и Галина Борисовна? Они помогали тогда вам? – спросила Настя.
Татьяна Дмитриевна вздохнула.
– Сам Егор Ильич никогда не распространялся, но... Я точно знала, что Егор пытался спасти арестованных – или хотя бы как-то облегчить их участь. Особенно – Николая Арсеньевича... Он, Егорушка, рисковал. В те годы даже это божеское дело – заступиться за ближнего – было смертельно опасным. Может быть, его хлопоты помогли, и поэтому не арестовали меня. Может, благодаря его заступничеству врачей не расстреляли, а дали по двадцать пять лет лагерей...
– Всего лишь... – горько усмехнулась Настя.
– Да, всего лишь... Тогда ведь за пару неосторожных слов сажали. Брали вообще ни за что, по бредовым доносам. А тут... Если взглянуть на дело глазами следователей и подходить к нему по меркам того времени – налицо была самая настоящая диверсия. Шутка ли: врач, дипломированный специалист поит больных каким-то бабкиным снадобьем. И хуже того: в открытую признается в этом на партийном собрании!... Самая настоящая контрреволюционная агитация...
– Какое счастье, что он вернулся... – вздохнула Настя, имея в виду Николая Арсеньевича. Но подумала она о своем – об Арсении. И о том, когда вернется он. И – вернется ли?!
– Ах, какое счастье, что сдохла эта сволочь, этот Сталин проклятый! – с чувством произнесла старушка. Настя никогда не слыхала от Татьяны Дмитриевны столь крепких выражений. – Иначе и Николенька бы мой погиб, как другие... Ну, а твои родные... Вскоре у Галочки появилась Ирка – то есть твоя, Настя, мама, – Ирина Егоровна... А в сорок восьмом или сорок девятом году Егора Ильича перевели на другую ответственную работу – сначала в край, а потом, вскоре, в Москву... Скучно мне после их отъезда стало...
– А вы уже беременны тогда были? – вдруг спросила Настя.
Татьяна Дмитриевна как-то странно посмотрела на нее.
– Ну да. – проговорила она. – Была беременна Игорьком. Игоречком, царствие ему небесное, папой твоего Арсенечки. Ох, и тяжело, помню, мне с Игоречком было... Отпуск по родам – три месяца. Работу не бросишь – жить на что-то надо, да и не было тогда принято, чтоб не работали... Бабушек-тетушек нет. В яслях Игорек болел. С няньками – тоже болел. Двадцать семь нянек, я посчитала, у него было!... Можешь себе представить, Настя: двадцать семь!...
Желая подбодрить бабулю, девушка сказала с легкой улыбкой:
– Зато Николай Арсеньевич вернулся – а у него здесь уже готовый сын.
Татьяна Дмитриевна снова глянула на нее с непонятным выражением лица. Настя продолжала – имея в виду свои собственные заботы, страхи и переживания:
– Сколько лет Игорьку вашему было, когда отец вернулся? Семь, восемь?
– В школу он уже пошел.
– И как он отца встретил? Не испугался?
– О, нет, признал сразу же! – с воодушевлением воскликнула Татьяна Дмитриевна.
Эти расспросы про сына, ждущего и признающего (или не признающего) отца, что вела сейчас Настя, на самом деле имели больше отношения к ней самой, нежели к судьбе Татьяны Дмитриевны. Ей хотелось представить встречу юного Николеньки – и Арсения. Как это случится? Какими они оба будут, как это произойдет? И когда, черт побери – когда это произойдет?
«Хотя, впрочем, – прервала она себя, – у маленького Николеньки уже есть отец. Хороший ли, плохой – а есть. И Арсений тут совершенно ни при чем».
Однако для Татьяны Дмитриевны разговор о собственном сыне имел еще некий тайный, подспудный смысл – это Настя поняла по огоньку, зажегшемуся в ее глазах. Словно неосторожное слово, признание вот-вот готовы сорваться с ее уст...
Настя решила не торопить ее – если человек в чем-то хочет признаться – все равно признается. Только он должен сделать это обдуманно – чтобы не жалел потом о случайно сорвавшемся слове. И не возненавидел бы того, кому признался.
И Настя увела разговор в сторону:
– А что же исследования Николая Арсеньевича? Его препарат?
Татьяна Дмитриевна, казалось, была рада перевести разговор со своего непутевого сыночка, Игорька, на любимого мужа, которым она очевидно гордилась:
– После того, как Николай вернулся, он не желал даже слышать о своих научных изысканиях. Я несколько раз заводила с ним разговор на эту тему. Николенька отвечал твердо: «Нет, с этим покончено. Раз и навсегда». Николай Арсеньевич пошел работать детским участковым врачом. Как раз имелось место – да и слава богу, что хоть на эту должность его, репрессированного, тогда взяли. Так он и остался на всю жизнь доктором Айболитом... Это Николай Арсеньич сам себя в шутку так называл. И дети-пациенты, и родители очень, очень его любили... Хотя потом, когда Николеньку наконец реабилитировали, ему несколько раз предлагали разные ответственные должности – и в больнице нашей, и даже в горздравотделе. Врач-то он был от бога... И я его уговаривала... Даже упрекала: «Что ж ты, Коленька, ни к чему не стремишься!... Ведь у тебя такие способности!...» А он мне однажды ответил... «Знаешь, – говорит, – какое присловье есть в лагерях? „Не верь, не бойся, не проси“. В ней, – сказал, – в этой поговорке, заключается весь кодекс тамошней жизни. Если будешь ей следовать, – может быть, выживешь. Вот и у меня, – говорит, – на воле есть свой кодекс жизни. Тоже – очень короткая заповедь. Всего три слова: „Не завидуй. Не жди. Не стремись“... И он, мой Николенька, по этой заповеди все тридцать лет после лагеря и прожил... Никуда он не стремился, ничего не ждал и никому не завидовал...
– Ох... – вздохнула Настя. – Сильно Николаю Арсеньевичу заключение крылья-то обожгло... – прошептала она, а сама невольно подумала о своем: «Каким Арсенюшка-то станет, когда оттуда вернется?»
– Но вот перед самой смертью... – задумчиво проговорила Татьяна Дмитриевна, и Настя поняла, что та вновь погружается в воспоминания. – Перед кончиной, после того, как у Николеньки уже второй инсульт случился, он лежит – и вдруг мне шепчет: «Вентиляция... Вентиляция...» Я сначала думала, что он бредит, а он опять настойчиво так: «Вентиляция!...» И пальцем тычет... Тогда взяла я стул, отвертку... Залезла на стул – оглянулась на него, а он кивает благодарно: мол, все правильно делаешь. Развинтила я решетку – а там тетрадь. Старая, ветхая, пыльная, листы желтые. Николенька разулыбался: мол, правильно. Потом меня к себе подзывает. Шепчет: передай, – говорит, – ее Арсенюшке нашему. А на следующее утро он умер...
- Предыдущая
- 57/98
- Следующая