Незримые фурии сердца - Бойн Джон - Страница 2
- Предыдущая
- 2/113
- Следующая
Или ты не знаешь его имени? Их было так много, что наверняка не скажешь?
На скамьях недовольно загудели. Молва молвой, но последняя реплика стала явным перебором, ибо бросала тень на сыновей всех и каждого. Отец Монро, за двадцать лет поднаторевший в проповедях, умел распознать настроение аудитории и тотчас сдал назад:
– Нет, я вижу, что благопристойность в тебе еще теплится и у тебя был только один полюбовник. И ты сейчас же назовешь его имя, не то пеняй на себя.
Мать покачала головой:
– Я не скажу.
– Что такое?
– Я не скажу, – повторила она.
– Не скажешь? Не время изображать из себя скромницу, ясно? Имя, девчонка, или, вот те крест, тебя с позором вышибут из Божьего дома!
Мать подняла голову и оглядела скамьи. Это было как в кино, позже рассказывала она. Все затаили дыхание – на кого укажет обвиняющий перст? Каждая женщина молилась, чтоб прелюбодеем оказался не ее сын. Или, не дай бог, муж.
Мама уже открыла рот и, казалось, вот-вот даст ответ, но передумала и покачала головой.
– Не скажу, – тихо проговорила она.
– Так получай! – Отец Монро зашел ей за спину и наградил мощным пинком, от которого мать кубарем слетела с алтарных ступеней, но, падая, выставила перед собой руки, ибо уже тогда была готова защитить меня любой ценой. – Вон отсюда, шлюха! Уноси свой позор в другое место! Вон! В Лондоне понастроили домов с кроватями для тебе подобных! Уж там ты сможешь перед любым опрокинуться навзничь и раздвинуть ноги, дабы ублажить свою похоть!
Паства поперхнулась восторженным ужасом, мальчишки окаменели, завороженные описанной сценой. Мать поднялась с пола, а священник, багровый от негодования и еще, наверное, возбуждения, заметного тому, кто знал, куда смотреть, ухватил ее за шкирку и, капая слюной, потащил по центральному проходу. Бабушка оглянулась, но дед ущипнул ее за руку, и она снова отвернулась. Дядя Эдди, младший из шести дядьев, по возрасту ближе всех к моей матери, вскочил и заорал:
– Эй, хватит уже!
На этих словах дед тоже вскочил и ударом в челюсть уложил сына. Мать больше ничего не видела, потому что священник вышвырнул ее на церковный погост и объявил: у нее час, чтобы покинуть поселок, в котором отныне никто и никогда не произнесет имя Кэтрин Гоггин.
Мама знала, что месса продлится еще добрых полчаса, а потому неспешно поднялась с земли и направилась к своему дому, в прихожей которого ее уже, наверное, ждал упакованный чемодан.
– Китти.
Мама удивленно обернулась на голос и увидела, что к ней боязливо подходит мой отец. Пока священник тащил ее по проходу, в последнем ряду она его разглядела и, конечно, заметила, что он, к его чести, красен от стыда.
– Тебе еще мало, что ли? – Мать потрогала разбитую губу и посмотрела на кровь, испачкавшую ее неухоженные ногти.
– Я этого вовсе не хотел. Прости, что втравил тебя в беду.
– Простить? На том свете сочтемся угольками.
– Ну ладно тебе, Китти. – Этим именем он звал ее с самого детства. – Вот тут пара фунтов. – Отец сунул ей в руку зеленые ирландские купюры. – На первое время, чтоб где-нибудь обустроиться.
Мать посмотрела на деньги, потом медленно разорвала их надвое.
– Ну зачем ты так, Китти…
– Что бы тот хмырь ни говорил, я не шлюха. – Мать смяла обрывки в кулаке и швырнула их отцу в лицо: – Забери свои деньги. Склеишь и купишь нарядное платье тетушке Джин в подарок на день рождения.
– Ради бога, Китти, потише!
– Ты меня больше не услышишь. – Мать зашагала к дому, чтобы потом вечерним автобусом уехать в Дублин. – Желаю удачи.
Вот так она покинула Голин, свою родину, на которой вновь появится лишь через шестьдесят с лишним лет – на том самом погосте мы вместе будем искать могилы ее родных, отказавшихся от нее.
Билет в один конец
У нее, конечно, были кое-какие сбережения, запрятанные в носок и хранившиеся в комодном ящике. Престарелая тетка, умершая за три года до маминого позора, время от времени давала ей мелкие поручения, за которые одаривала десятипенсовиком, и в результате скопилась приличная, по меркам 1945 года, сумма в один фунт и шестьдесят пенсов. Кроме того, остались тридцать пенсов из денег, подаренных к первому причастию, и сорок – на конфирмацию. Мать никогда не была транжирой. Запросы ее были невелики, и потом, о существовании некоторых вещей, которые могли бы ей понравиться, она просто не знала.
Как и ожидалось, в прихожей стоял аккуратно упакованный чемодан, увенчанный поношенным пальто и шляпкой, которые мать переложила на диванный подлокотник, рассудив, что наденет их в дорогу, а воскресную одежду побережет до Дублина. Денежный носок был на месте и тщательно сберегал свою тайну, как мать сохраняла свою до вчерашнего вечера, когда моя бабушка без стука вошла в ее спальню и увидела, что дочь в расстегнутой блузке стоит перед зеркалом, оглаживает выпуклый живот, а на лице ее смесь страха и восхищения.
Старый пес, лежавший на подстилке возле камина, поднял голову и протяжно зевнул, но, вопреки обыкновению, не завилял хвостом и не подошел, надеясь, что его приласкают или похвалят.
Мать прошла в свою комнату и огляделась – что еще взять с собой. Книги, но она все их уже прочла, и потом, в конце пути будут и другие книги. Фарфоровую статуэтку святой Бернадетт, стоявшую на прикроватной тумбочке, мать зачем-то (наверное, чтоб позлить родителей) повернула лицом к стене. В музыкальной шкатулке, некогда бабушкиной, хранились всякие безделушки и украшения; мама стала их перебирать, поглядывая на балерину, исполнявшую пируэты под мелодию «Эсмеральды» Пуни, но потом решила, что все это из другой жизни, и решительно захлопнула крышку, от чего танцовщица сложилась пополам и сгинула.
Все хорошо, думала мама, навсегда покидая дом. Возле почты она уселась на жухлую траву и дождалась автобуса, в котором заняла место на заднем сиденье у открытого окна и всю дорогу по каменистой равнине размеренно дышала, унимая тошноту; проехали Баллидехоб и окраину Липа, потом Бандон и Иннишаннон, а затем свернули на север к Корк-Сити, где она никогда не бывала и где, по словам ее отца, полным-полно картежников, протестантов и пьяниц.
В кафе на набережной Лэвиттс мать истратила два пенса на тарелку томатного супа и чашку чая, а затем берегом Ли прошла к площади Парнелл, где за шесть пенсов купила билет до Дублина.
– Туда-обратно – десять пенсов. – Водитель порылся в сумке, набирая сдачу. – Можешь сэкономить.
– Обратно мне не надо. – Мать аккуратно спрятала билет в кошелек, намереваясь сохранить эту вещественную памятку, на которой черными жирными цифрами была проставлена дата начала ее новой жизни.
Неподалеку от Баллинколлига
Автобус тронулся, и какой-нибудь слабак запаниковал бы, но только не моя мать, пребывавшая в твердом убеждении, что все шестнадцать лет, пока с ней говорили свысока, пренебрегали ею и умаляли ее перед братьями, она шла к этой минуте независимости. Совсем еще девчонка, она уже смирилась со своим интересным положением, которое, по ее словам, впервые осознала в бакалее Дейви Талбота: стояла возле башни из ящиков с апельсинами и вдруг почувствовала, как моя еще не сформировавшаяся ножка легонько пнула ее в мочевой пузырь, – вроде бы просто колика, но мать поняла, что это – я. У нее не было и мысли о подпольном аборте, хотя среди поселковых девушек ходила молва о вдовице из Трали, которая с помощью английской соли, вакуумных мешков и щипцов творила всякие ужасы. За шесть шиллингов, говорили девушки, через пару часов от нее выходишь похудевшей на три-четыре фунта. Нет, мать знала точно, что ей делать после моего рождения. Надо было лишь дождаться моего появления на свет, чтобы привести в действие План.
Дублинский автобус был почти полон, и парень со старым порыжелым чемоданом, вошедший на первой остановке, огляделся в поисках свободного места. На секунду он задержался возле матери, которая почувствовала его буравящий взгляд, но головы не подняла – вдруг это какой-нибудь знакомец ее родных, который уже наслышан о ее позоре и хочет сказать гадость ей в лицо. Однако парень молча прошел дальше. Автобус уже проехал миль пять, когда он вернулся и, указав на свободное место рядом с матерью, спросил:
- Предыдущая
- 2/113
- Следующая