Память (Книга первая) - Чивилихин Владимир Алексеевич - Страница 72
- Предыдущая
- 72/137
- Следующая
На читательскую сообразительность, на понимание рассчитан и своеобразнейший эпиграф к роману «Одна и две, или Любовь поэта». Он выполнен, как это ни странно, графически, с краткой подписью под рисунком. Для иллюстрации романа «из частной жизни» с любовной историей, лежащей в основе всего сюжета, вроде уместнее всего было бы изобразить интимную пару главных героев. Однако на рисунке изображен мимолетный эпизод, связанный с рассказом второстепенного героя произведения. В тексте ему соответствует утренний разговор этого героя, собравшегося в тот день сделать предложение, со своим слугой:
«— Петрушка!.. Бриться!.. духов!.. новый виц-мундир!.. новые эполеты!.. все новое!.. Понимаешь?» — «Понимаю-с, Петр Петрович!»
Мне показалось, что он сделал ударение на слове понимаю-с, и я закричал на него:
— «Врешь, дурак!.. ты ничего не понимаешь». — «Я ничего не понимаю, Петр Петрович». — «Ну, то-то же! Бриться!» — «Готово-с»… — «Разбавь-ка о-де-колон водою и подай мне в стакане»… — «Понимаю-с! Стало быть, изволите кушать у Григория Федоровича?» — «Нет, меня просил к себе Смолянов» — «Понимаю-с!» — «Послушай, не смей говорить, что ты что-нибудь понимаешь. Слышишь?» — «Понимаю-с, Петр Петрович! Я не буду понимать-с!..». И вот на единственном рисунке, открывающем роман, стоит спиной к читателю Петрушка, а в глубине комнаты Петр Петрович встрепанно подымается с кресел и смотрит мимо слуги нам в глаза, будто внезапно осененный. Подпись под клише состоит из единственного слова: «Понимаю-с!»
И рисунок этот, и символическая подпись под ним, и весь роман, как я, извините, понимаю, тоже своего рода мистификация, скрывающая за условной пародийной формой немало достаточно серьезного. Вроде бы безобидно-шутливо, но на самом деле остросатирически рассказывает Вольдемар Смолянов — Владимир Соколовский о чиновниках, генералах, провинциальных девицах и львицах, ничуть не жалея ни предмета своих увлечений, ни отца родного, ни себя самого. Сей шутовской роман, переполненный каламбурами, анекдотами, эпиграфами и изречениями, насмешками над традиционным литературным стилем, комичными ситуациями, гротесковыми портретами, написанный удивительно живо и легко, нашел бы и сейчас, полтора века спустя, своего читателя и почитателя, потому что автор применил вернейшее, быть может, единственное оружие против пошлости, кажется, вечной, как сама жизнь, — смех, чаще иронический, добродушно-снисходительный, чем язвительный или горький, но этим, однако, далеко не исчерпывается значение этого редчайшего произведения русской литературы, единственного в своем роде.
На страницах «Рассказов сибиряка» и романа «Одна и две, или Любовь поэта» чуть ли не впервые в нашей словесности прорезывается голос литературного полемиста-пародиста, который в полную силу зазвучит новыми голосами лишь в шестидесятые годы.
Во все времена художественные принципы были неотделимы от идейных, и Владимир Соколовский зовет к новой литературе: «…Право, пора и нам, Русским, знать совесть, пора оставить эти обветшалые крайности, эти неестественные преувеличения, которые смешат всех честных людей… К чему эти П р я м о д у ш и н ы, эти Простаков ы?.. К чему этот целый дом людей отличных, или наоборот, эта безобразная картина глупостей и пороков, которые гнездятся под одною кровлею?.. К чему эти Софьи, которые никогда не дают промаха; которые влюбляются и разлюбляют по каким-то высшим вычислениям?.. Как позабыть, что зло и добро давным-давно перемешаны и что на свете нет совершенства?..»
Снова раскрываю «Рассказы сибиряка».
То и дело прозаическая фраза продолжается стихами, в другом месте стихи переходят в прозу; безобидная шутка соседствует со злой насмешкой, ирония переходит в сарказм, а полусветская болтовня вдруг и вроде бы мимолетно сменяется серьезным раздумьем о жизни, и читатель, выхватив глазом то, о чем воистину думает автор, снова погружается в словесную ерунду. «Знаете ли, прелестная Катинька, от чего кругом нас такая суета?.. От чего все люди, разумеется, выключая только вас одних, делают столько дурачеств?..
На этот вопрос, в котором содержатся довольно смелые для последекабристской поры утвержденья, следует ни к чему не обязывающий ответ: «Все это именно от того, что люди, почти никогда не начинают своих дел с начала», — затем опять идут отвлекающие, пустые строфы и строки о любви и супружестве…
В романе таких публицистических остросоциальных вставок нет, однако есть немало такого, что появилось в русской прозе впервые. Сам жанр плутовского, иронического романа, не получив у нас дальнейшего развития, стал уникальным литературным опытом Владимира Соколовского, а среди его отдельных достижений надо бы отметить гротесковый портрет. Вот, например, сибирский лекарь-немец, который пользует в Барнауле Вольдемара Смолянова: «Природа, бесконечно разнообразная в своих творениях, жестоко подшутила над обстановкою частей тела этого ученого мужа. Голова его, большая и круглая, как будто кочан, без всяких околичностей лежала прямо на плечах… За тем следовал живот, который служил образцом мастерского и презанимательного механического опыта, до какой степени может растягиваться человеческая кожа. К этому-то любопытному туловищу прицеплены были в надлежащих местах коротенькие ножки и коротенькие ручки. Каждая из двух последних вотще протягивалась к своей родимой сестрице, чтобы дружески пожать ее: везде огромное пространство разделяло их оконечности и только у одного рта оне вполне осязали взаимное прикосновение».
И еще одно совершенно нежданное открытие. Каждая из шестидесяти глав романа окольцована изречениями — около ста двадцати изречений-эпиграфов, заслуживающих того, чтобы поговорить о них отдельно. Подписаны они именами мудрых мужей — философов, историков, поэтов, полководцев, выдающихся государственных и церковных деятелей и на первый взгляд как бы демонстрируют исключительную эрудицию и начитанность автора. Посудите сами: Аристотель, Софокл, Ювенал, Гораций, Саади, Гете, Фильдинг, Руссо, Юнг, Виланд, Франклин, Гельвеций, Плиний, Цицерон, Демокрит и так далее, включая каких-то безымянных мыслителей и превеликое множество совершенно не известных современному читателю, а также, бесспорно, выдуманных имен. Эпиграф «Одно слово может все испортить» приписывается, например, китайскому историку Сээ-Ма-Коан'гу, «Дела имеют также свою зрелость, как и плод» — Климентию XIV, а одно латинское краткое изречение подписано даже так: «Не знаю кто». Никакого китайского историка с невообразимым именем Сээ-Ма-Коан'г никогда не было на свете! Римский папа Климентий XIV существовал, но мысль, якобы принадлежавшая этому святому отцу, пронзительно банальна, в ней столько же мудрости, как, скажем, в изречении некоего гипотетического Алкуина, дьякона Йоркской церкви: «Каждому предназначена своя участь, которою он должен быть доволен», в сентенции Шевиньяра-де-ля-Паллю: «Не требуйте от молодого человека степенности старика» или, скажем, в мнениях, приписываемых Горацию: «По-моему, ничто не может сравниться с истинным другом», Аристотелю: «Надежда есть сон человека бдящего» и так далее.
Великолепны и «Разговоры», предпосланные автором к некоторым главам в качестве эпиграфов. Приведу хотя бы один пример, в тексте которого явно сквозит политический оттенок. «Некий Чиновник Парижской полиции: „Мне кажется, что такой человек, как вы, должен помнить о подобных вещах“. Корбинелли: „Да, Милостивый Государь! Но перед таким человеком, как вы, я не такой человек, как я“.
И снова благоразумные сентенции: «Величайшее благо смертных есть любовь». «Молчаливость есть украшение женщины». «За неимением гвоздя — теряется подкова; за неимением подковы — теряется лошадь; за неимением лошади — погибает всадник: его настигнет и убьет неприятель».
- Предыдущая
- 72/137
- Следующая