Память (Книга первая) - Чивилихин Владимир Алексеевич - Страница 47
- Предыдущая
- 47/137
- Следующая
Семейное счастье… с горем пополам! Приемыш, из которого, по словам Кюхли в том же письме Бенкендорфу, Михаил надеялся «воспитать себе сына», умирает, а за ним и родная дочь декабриста. Горе пополам со счастьем — родится Иустина, за ней Иулиана. Баргузинцы не гнушаются аптекой «секлетного», и буряты из дальних становищ едут к безотказному Карлычу бесплатно лечиться. Счастье и горе… Злой, запоздалый донос. Иркутское епархиальное начальство и Святейший Синод расторгают брак «государственного преступника» с «кумой», приговаривают Анну Степановну к церковному покаянию. Казенная бумага на сей счет приходит в Баргузин. Привожу буква в букву то, что в тот день было написано на ней. «1837-го марта 5-го дня, в Присудствии Баргузинского Словесного Суда, судьею сего Суда объявлено мне решение Правительствующего Синода, потому есть ли меня разлучають съ женою и детьми, то прошу записать меня в солдаты и послать подъ первою пулю, ибо мне жизнь не в жизнь, Михайла Кюхельбекеръ». «Неуместные» слова эти стали, конечна, известными в Петербурге, и власти распорядились перевести декабриста из Баргузина «ближе к надзору начальства, усилив таковой за ним надзор». Среди зимы перевели было его в село Елань Иркутского округа, но сестра в Петербурге взялась неотступно хлопотать, и перевод был отменен… А решение Синода долгие годы оставалось в силе, однако в силе оставалась и большая любовь, соединившая Анну Токареву и Михаила Кюхельбекера. Они счастливо прожили много лет, декабрист все ждал сына, но у них родилось еще четыре дочери…
А Вильгельм Кюхельбекер полюбил в Баргузине дочь почтмейстера Дросиду Артёнову и перед женитьбой писал А. С. Пушкину, что «черные глаза ее жгут душу». Она стала хорошей матерью, верным спутником жизни больного, слепнущего поэта, уже не имеющего возможности глубоко заглянуть в ее глаза, посвятившего ей трогательные поэтические строки. Окончательно потеряв зрение, он сочинял, быть может, диктуя ей:
В следующем же четверостишии попрошу читателя обратить внимание на двоеточие в конце второй строки — оно тут не менее важно, чем точка в первой строке пушкинского «Узника», и незаменимо ничем:
По краткости, силе и простоте выражения супружеской любви затрудняюсь найти в русской поэзии какое-либо сходное четверостишие, это — несравненное — сделал покамест один несравненный Кюхля…
Наша маленькая семья едет в Чернигов — навестить родных и взглянуть на редчайший документ декабристской поры, связанный с прапрапрапрадедом моей дочери.
Дом Лизогуба на Валу. Он хорошо сохранился, хотя страшный черниговский пожар 1750 года, как считают местные знатоки, опалил и его, выжег две камеры, порушил своды. Больше ста лет назад эту старинную каменную крепостцу отремонтировали и переделали под архивное хранилище — разобрали печи, прорубили окна в торцовых стенах, навесили на переходах железные двери с надежными запорами. Сейчас тут запасник Черниговского краеведческого музея.
Вы никогда не бывали в музейных запасниках? Там подчас интереснее, чем в демонстрационных залах, где все так аккуратненько разложено по полочкам. Позванивая ключами, хранитель фондов Василий Иванович Мурашко ведет нас из камеры в камеру. Мне хочется поскорей посмотреть, тронуть рукой документ, связанный с судьбой «нашего предка», а Лена с Иринкой, потомки его, еще даже не знают, зачем нас ведут в этот глубокий подвал; глаза у них бегают во все стороны, и я тоже увлекся. В одной комнате собрано старинное оружие — кольчуги, щиты, мечи, сабли, пищали польской, турецкой и русской работы. А вот коллекция бисера, более шестисот изделий! Церковная утварь-оклады, иконы, шкатулки, кресты, сребро-злато, жемчуг и цветные камни. Книги музейной кондиции, в том числе двухпудовое Евангелие 1669 года, подаренное черниговскому Спасо-Преображенскому собору Екатериной II, когда она проезжала из Киева в Петербург через Чернигов и Новгород Северский, где за нею числится одно непростимое в веках деяние, о котором я нет-нет да вспоминаю вот уже много лет и жду, когда придет черед сказать о нем…
Чаши, трубки, кубки, эмаль, скань, письменные приборы, часы, изящные тумбочки и другие старинные предметы домашнего обихода, сделанные всяк по-своему с отошедшей в прошлое любовью к обыденной вещи, — все это в живом полубеспорядке и таком непродуманном красивом нагромождении, что можно бы даже вот этак и выставить комнату, чтобы посетитель музея мог постоять подле, порассматривать да пофантазировать о прошлом, привязывающем людей к настоящему бесчисленными ниточками… Художественный фаянс, хрусталь и фарфор; целый фарфоровый иконостас — глаз не отвести, мастерство изумительное! Хранитель говорит, что при эвакуации музея в 1941 году погиб целый вагон драгоценного фарфора — бомба угодила прямым попаданием.
— Фреска одна древняя погибла. Дороже всякого фарфора.
— Вы имеете в виду святую Феклу? — оживляюсь я.
— Да…
Большой зал отдан коллекции украинских рушников. Ничего подобного я в жизни не видел. Восемь тысяч рушников, двенадцать тысяч образцов старинной вышивки! На белоснежных льняных полотнищах, сорочках, скатертях, занавесках, покрывалах пламенеют петухи и жар-птицы, олени и фантастические животные, трогательно простые и одновременно сложные по сочетанию красок орнаменты — многовековой итог женского труда, свидетельство народного таланта, тонкого избирательного вкуса и мастерства, корни которого уходят к поре язычества…
И вот небольшое, самое глубокое и дальнее подвальное помещение — здесь хранится наиболее ценное из запасных экспонатов и документов.
— Пришло время смотреть? — спрашивает Василий Иванович.
— Пожалуйста.
Он снимает с полки потемневшую шкатулку, открывает ее ключиком и достает ветхий листок бумаги, почти уничтожившийся, по сгибам, с ясным водяным знаком и выцветшими чернилами. Когда-то его прислал сюда из Сталинграда один из потомков Николая Мозгалевского. Это свидетельство Томской духовной консистории 1857 года о записи «в метрической книге города Нарыма Крестовоздвиженской церкви за тысяча восемьсот двадцать восьмой год (1828) о бракосочетавшихся под № 12-м». Вот текст этой необыкновенной выписки, ради которого мы приехали сюда: «2-го числа июля венчан несчастной Николай Осипов Мозгалевский с дочерью Лариона Егорова Агеева девицею Евдокиею первым браком».
«Н есчастной». Священник нарымской церкви, полтора века назад употребивший это слово для определения гражданского состояния жениха, обязан был официально написать «государственный преступник, находящийся на поселении», но что-то подвигнуло его на другое, настолько необычное в казенном документе, что сделало обыденную запись в церковной книге подлинной исторической ценностью — в громадных толщах официальных бумаг, связанных с декабристами, нет более ни одного такого определения. Безымянный тот человек смело повеличал Мозгалевского так, как сердобольно, по-русски называли декабристов простые сибиряки.»
Неизвестно, как тогда было расценено необычное это именование «несчастной» применительно к государственному преступнику, но в московских архивах сохранились другие любопытные исторические документы, связанные с женитьбой Николая Мозгалевского. Первый декабристский брак был заключен без разрешения административного или полицейского начальства и без уведомления вышестоящих церковных и светских властей. Николай Мозгалевский, оказывается, даже подгадал момент, когда окружной заседатель, главный его «опекун», был в отъезде. Вернувшись в Нарым, тот, конечно, узнал обо всем случившемся и донес в Томск. И. И. Соколовского на губернаторском посту уже не было, но, должно быть, любой начальник губернии уведомил бы Петербург о таком изменении в жизни любого декабриста, если фельдъегери везли из Сибири секретные депеши, содержавшие совсем малосущественные мелочи о государственных преступниках. А тут налицо был явный проступок и полная его непредусмотренность со стороны властей. В секретном всеподданнейшем докладе говорилось, что «в отсутствие заседателя из города, по делам службы, государственный преступник Мозгалевский без позволения вступил в брак с нарымской мещанской дочерью — девицей Евдокией Ларионовой Агеевой».
- Предыдущая
- 47/137
- Следующая