Память (Книга первая) - Чивилихин Владимир Алексеевич - Страница 40
- Предыдущая
- 40/137
- Следующая
Декабристы первыми решились на организованное выступление, чтобы добыть вожделенную свободу для своего народа; за нее они были готовы лишиться всего, включая и саму жизнь. Что за люди были, однако, эти декабристы! С каждым годом они отдаляются от нас с их идеями и поступками, с их такими человечными чувствами и мыслями, и этот давний нравственный потенциал питал силы новых и новых поколений! Трудно поверить, например, но это сущая правда, что незадолго до казни Михаил Бестужев-Рюмин перевел с французского стихи о… музыке, которые позже мучительно, по строчечке, вспоминал Николай Басаргин, человек, чей поступок высокой человечности, связанный с семьей Мозгалевских, мы еще оценим здесь…
Это Федор Вадковский, прапорщик Нежинского конноегерского полка, поэт, композитор, математик. По приговору — двадцать лет каторжных работ. Сохранилась его песня на французском «Наш следственный комитет в 1825 году» и стихотворение «Желания», из которого я привел первую строфу. Далее Вадковский пишет, что «добрые детки» Руси мечтали пролить свою кровь, чтоб этой кровью купить России волюшку, чтоб солдатушкам не век в службе вековать, чтоб везде и всем был одинаковый суд, всякий мог смело мыслить и писать, а народ управлять собою; да основать всюду школы, да чтоб не было б ни вельмож, ни дворян…
Мы ныне свободно и с благоговением вспоминаем декабристов, свято чтим их память, а в моей жизни так уж получилось, что, куда б я ни поехал, везде ищу их следы, и они мне встречаются на перепутьях почти повсюду, не только в Сибири. Далеко-далеко от нее однажды скрестилась моя дорожка с памятью о первом декабристе, личности совершенно необыкновенной даже для того необыкновенного времени, когда, кажется, в ответ на всеохватную бюрократично-дисциплинарно-палочную нивелировку русских как бы сами собой являлись к жизни люди большие, отважные, оригинальные, столь прекрасно не похожие друг на друга и на всех тех, кто до них уже ушел в небытие или жил после…
Весной 1976 года я, как член правления Союза писателей СССР, провел в Кишиневе международную встречу литераторов под девизом «Природа, общество, писатель». Это был первый в истории международных писательских контактов разговор на такую важную современную и столь остро нацеленную в будущее тему. Как на всяком собрании, обсуждающем большую и неизведанную тему, высказывались нами полезные, нужные, интересные мысли вместе с общими правильными словами, рождающими только общие правильные слова, которые, опасаюсь, при благоприятных обстоятельствах со временем могут превратить эту великую тему в вульгарное словотолчение. И вот в такие неплодотворные минуты я отвлекался, мечтая о том, чтобы урвать хотя бы полденечка в переуплотненной программе симпозиума да заняться тем, что давно завладело мною.
В свободные от заседаний часы наш автобус пылил по молдавским дорогам, часто мы обедали и ужинали в колхозных чайных, а то и прямо в виноградниках — с теплым местным вином и зажигательными народными оркестрами. На гостей производили огромное впечатление радушие и гостеприимство веселых смуглолицых хозяев и, мне показалось, в особой степени — земля. Помню, привезли нас на гигантскую, покатую возвышенность. Мы пососкакивали с подножек и замерли — необозримые ухоженные виноградники кругопанорамой расстилались к горизонту; это была такая великолепная демонстрация дружного человеческого груда, любви к земле, новой созидающей яви, что она казалась даже несколько нереальной. Председатель союза финских писателей Яакко Сюрья, с которым я успел подружиться, подошел к ближним кустам, осторожно потрогал кривую лозину, наклонился и размял в руке горсть земли. Он-то понимал цену всему этому — недалеко от Хельсинки у него есть участок, где он проводит своеобразный эксперимент над собою и белорусским трактором, от зари до зари пытаясь сочетать труд на дюжине гектаров земли и леса с тем, что получается ночью, на квадратном метре письменного стола в избушке…
Обихоженной, плодоносящей была вся Молдавия, в которой жило более четырех миллионов людей и где, кажется, ни одной сотки не пустовало, а облагороженные человеческим трудом просторы таили в себе особую красоту и смысл рукотворного пейзажа.
Взгляд вокруг, однако, почему-то возвращал меня в далекое прошлое… Пушкин так начал послание Боратынскому из Бессарабии: «Сия пустынная страна…». Может, это была поэтическая метафора? Нет! «Край этот представляет бесплодную степь, от самого Аккермана до Килии, от Кишинева до Бакермана — ни одного дерева». Немногим более полутора веков назад стояли тут русские полки, а по голым увалам и долинам скакал от полка к полку, пришпоривая лошадь, автор приведенных слов — неистовый человек, революционный агитатор, раньше многих понявший, что к чему было в той жизни. Отважный офицер, прошедший в Отечественную войну сквозь огонь одиннадцати сражений, за Бородино получивший золотую шпагу, Анну за Вязьму, в двадцать пять лет чин майора, он писал позже, что когда слышал вдали гул пушечных выстрелов, то был не свой от нетерпения, «так бы и перелетел туда», потому что «чувствовал какое-то влечение к опасностям и ненависть к тирану, который осмелился вступить в наши границы, на нашу родную землю».
Далее он снимает романтический ореол с прославленного завоевателя, каким-то образом, между прочим, сохраняющийся в публикациях наших дней: «Я бы спросил, что чувствовал Наполеон, когда после Бородинского сражения 40 тысяч трупов и раненых, стонущих и изнемогающих людей густо покрывали поле, по которому он ехал?.. По расчету самому точному 3 миллиона в продолжение его владычества было конскриптов (призывов в строй. — В. Ч.), которые все погибли в войнах и походах. Почему… смертоубийство массами называют победами?». И вот вывод не только вполне современный, но даже злободневный: «Несправедливая война, и вообще война, если ее можно избежать договорами, уступками, должна рассматриваться судом народным, и виновников такой войны предавать суду и наказывать смертию».
Первый декабрист. Столь почетнее звание давно и прочно прикрепилось к Владимиру Раевскому, который обрел свободный образ мыслей еще до французского нашествия. И для меня совсем не безразлично обстоятельство приобщения Владимира Раевского к свободолюбивым идеям — оно произошло через посредство Гавриила Батенькова, единственного декабриста-сибиряка. Как ты ни крути, все родное, пусть даже очень далекое, нам ближе и теплей, а эта историческая подробность сделалась в моих глазах еще завлекательней, когда я постепенно узнавал ее редкое по своему драматизму продолженье и взялся разбирать расходящееся от него кругами сплетение случайных людских связей, имеющих,, однако, какой-то свой таинственный глубинный детерминизм.
Гавриил Батеньков, родившийся в Сибири и позже немало сделавший для нее, перед нашествием Наполеона оказался в одном полку с Владимиром Раевским! Почуяв друг в друге родственные души, юноши сблизились, и было в этой дружбе много такого, что отдаленно напоминает мне отношения между молодыми Герценом и Огаревым. О зарождении дружбы Гавриил Батеньков вспоминал, как они «проводили целые вечера в патриотических мечтаниях, ибо приближалась страшная эпоха 1812 года. Мы развивали друг другу свободные идеи… С ним в первый раз осмелился я говорить о царе, яко о человеке, и осуждать поступки с ним цесаревича… В разговорах с ним бывали минуты восторга, но для меня всегда непродолжительного. Идя на войну, мы расстались друзьями и обещали сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо».
Война. За боевые отличия Гавриил Батеньков был произведен в офицеры, в жестоком бою при Монмирале весь исколот штыками, однако выжил, уволился со службы и стал инженером путей сообщения. Как воевал Владимир Раевский, мы уже знаем. После войны он вышел в отставку, недовольный мертвящим ужесточением армейского режима. «Служба стала тяжела и оскорбительна… Требовалось не службы благородной, а холопской подчиненности». Однако в цивильной жизни он увидел куда более страшные вещи. Позже на допросный пункт — «Где вы нашли такой закон, что русские помещики имеют право торговать, менять, проигрывать, дарить и тиранить своих крестьян?» — ответил: «Я могу представить много примеров, но ограничусь несколькими: 1. Покойный отец мой купил трех человек, порознь от разных лиц и в разные времена: кучера, башмачника и лакея.
- Предыдущая
- 40/137
- Следующая