Память (Книга первая) - Чивилихин Владимир Алексеевич - Страница 36
- Предыдущая
- 36/137
- Следующая
Немало прочел я писем из Петропавловки на имя императора. Во многих из них излагаются отдельные факты и подробности 1825 года, называются новые имена, уточняются обстоятельства некоторых событий. Есть письма, подписанные: «С глубочайшим высокопочитанием и таковою же преданностью за счастие поставляю пребыть по гроб мой вашего императорского величества всемилостивейшего государя верноподданный раб (подпись)».
Николай Мозгалевский не употреблял подобных выражений и вообще не писал царю. В первом своем письме он обращался к Следственному комитету с просьбой позволить ему «прийти в оный и узнать», почему же его держат в такой строгости. «…Я до сих пор нахожусь под строгим присмотром, что меня весьма беспокоит, и полагаю себе, чрез то самое, что, может быть, в некоторых ответных пунктах моих находят меня сомнительным…». Он обещает во всем сознаться и сказать все, что только припомнит, но не приводит ни одного факта, ни одной фамилии! Через два дня на письме, поступившем в Комиссию, появилась помета: «Читано 12 марта» и… никаких последствий. Строгое содержание, конечно, было способом нажима на подследственных. Представьте себе состояние молодого человека, который знает за собой вину, но, не сознавшись в ней, сидит неделю, другую, третью в одиночке, и никто его не вызывает, несмотря на письменную просьбу. И неоткуда получить сообщение о том, что о нем в это время говорят следствию его сообщники. Томительными, тревожными днями и ночами поневоле может прийти в голову мысль, что ты, быть может, уже заточен навечно. Мозгалевский по-прежнему не обращается к царю, а, продолжая играть свою роль, пишет новое, совсем короткое, в одну фразу, прошение Следственной комиссии об увольнении его «хотя от строгого присмотра». Разглядываю помету вверху этого листа: «Читано 30 марта». И снова никаких распоряжений. В марте-то его еще вызывали по другим делам, а тут лишь безмолвные непроницаемые стены камеры № 39 Невской куртины Петропавловской крепости и тот же строгий режим.
Не удалось мне установить, в чем именно заключалась строгость содержания Николая Мозгалевского, определенная царской запиской, но вот в каких условиях, например, пребывал по соседству, в камере № 3 Кронверкской куртины, первый декабрист Владимир Раевский: «Небольшое окно с толстой железной решеткою, кровать, стол, стул, кадочка — составляли принадлежность каземата. Двери с небольшим окошечком за занавескою снаружи и железные крепкие запоры и часовой при 5 или 6 номерах хранили безопасность узника. Ночник освещал каземат… Тяжела была жизнь в Петропавловской крепости. Тюфяк был набит мочалом, подушки также, одеяло из толстого солдатского сукна. Запах от кадочки, которую выносили один раз в сутки, смрад и копоть от конопляного масла, мутная вода, дурной чай и всего тяжелее дурная, а иногда несвежая пища и, наконец, герметическая укупорка, где из угла в угол было только 7 шагов».
Привел я эту цитату для того, чтобы подчеркнуть одно слово в записке царя, лично распорядившегося содержать Раевского «строго, но хорошо». Как же содержался Мозгалевский и другие «славяне», не удостоившиеся такой милости?
Любознательный Читатель. Нет ли воспоминаний других декабристов об условиях заточения?
. — Есть. «Довольно пространной» считалась камера в шесть шагов длины и в четыре ширины. Александр Беляев, назвавший свою камеру «гробом», указывает один размер — четыре шага… Во всех бастионах, равелинах и куртинах было очень сыро — крепость не успела просохнуть после катастрофического наводнения 1824 года, со стен текло, при топке печей вода лилась ручьями, и за день из каждой камеры выносили по двадцать тазов воды и больше. Декабристы страдали от головных болей, флюсов, у некоторых начался ревматизм. Из щелей выползали тараканы, мокрицы и прочая гадость.
— И в таких-то условиях узники читали и писали…
— Только у одного Сергея Трубецкого было почему-то светлое окно. Остальные окна были густо замазаны белой краской. Окна к тому же помещались в глубоких амбразурах и были зарешечены толстыми железными полосами. В этом сумраке узники жгли ночники, и копоть от сгоревшего конопляного масла и сальных свечей стояла в сыром затхлом воздухе. Иногда камеры дезинфицировали курением пивного уксуса…
— И узникам запрещали общаться между собой?
— Да, самым страшным и жестоким было одиночное заключение! Василий Зубков: «Изобретатели виселицы и обезглавливания — благодетели человечества; придумавший одиночное заключение — подлый негодяй; это наказание не телесное, но духовное. Тот, кто не сидел в одиночном заключении, не может представить себе, что это такое». Александр Беляев: «Одиночное, гробовое заключение ужасно. То полное заключение, которому мы сначала подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно.
Каких страшных чудовищных помыслов оно не представляло. Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь наполнить». Один из братьев Бестужевых в упадке душевных сил нацарапал на стене своей камеры слова: «Брат, я решился на самоубийство»…
Следствие, названное декабристами инквизицией, продолжалось. Николай Мозгалевский, пробывший в одиночке уже больше двух месяцев, возможно, подумал, что о нем забыли, — письма в Комиссию остались без последствий, и он решил больше не писать. Весь апрель его не трогали, выдерживая перед главной следственной экзекуцией. И вот 30 апреля 1826 года Николая Мозгалевского повели на допрос, вернее, на очную ставку с Петром Громнитским «по разноречию в показаниях». Оно касалось того самого особого вопроса, на котором буквально помешалась Комиссия, — цареубийство. Итак, очная ставка подпоручику Мозгалевскому с поручиком Громнитским. «…П е р в ы й из них показывал, что он при рассуждениях членов общества, чтобы начать возмутительные действия лишением жизни царствующего лица и всех священных особ августейшей императорской фамилии, не был, да и после о таком преступном намерении ни от кого не слыхал; а пос л е д н и й, что на совещании у Андреевича, где положено было начать действия уничтожением царствующего лица и всех тех, кто сему воспротивится, между прочим, находился и подпоручик Мозгалевски й». (Подчеркнуто в деле. — В. Ч.).
И вот в присутствии генерал-адъютанта Чернышева Громнитский подтверждает свое показание, а Мозгалевский, «сознаваясь в том, что „на совещании был, утвердил то, что о вышеозначенном не слыхал“. Добравшись до этого места, я понял, что „наш предок“ попался. Теперь достаточно хотя бы еще одной очной ставки, а их могло быть даже несколько, и Николай Мозгалевский напишет, что он знал о готовящемся уничтожении царя и всей августейшей фамилии! До фактического объединения с „южанами“ „славяне“ пытались отстоять свои первоначальные позиции. „Славянское общество желало радикальной перемены, — пишет Иван Горбачевский, — намеревалось уничтожить политические и нравственные предрассудки, однако всем своим действиям хотело дать вид естественной справедливости, и потому, гнушаясь насильственных мер, какого бы рода они ни были, почитало всегда самым лучшим средством законность“. Позже, возбужденные зажигательными речами Бестужева-Рюмина, несколько преувеличенными „южанами“ масштабами антиправительственного заговора и длинными списками известных лиц, готовящихся к нему, согласились, что будущая республиканская форма правления несовместима с монархической, а „истребление всей царской фамилии показалось им самым надежным и скорым решением сего трудного вопроса“. Очевидно, Николай Мозгалевский знал о создании „La cohorte perdu“ — „Когорты обреченных“, составленной в основном из „славян“, по свидетельству многих декабристов, он присутствовал при главном принципиальном споре с „южанами“ о судьбе царской фамилии. Во время же следствия любому из декабристов ставилось в немалую вину одно лишь знание цареубийственного заговора, любой осведомленности об одной только этой цели. И мне было трудно представить, что из положения, в которое попал Николай Мозгалевский, можно найти какой-то приемлемый выход. Однако он был все же найден! Оправдание Николая Мозгалевского было по виду робким, а на самом деле довольно смелым; внешне наивным, но по сути издевательским, однако главное его качество заключалось в том, что оно оказалось юридически почти безупречным.
- Предыдущая
- 36/137
- Следующая