Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ) - Кисель Елена - Страница 57
- Предыдущая
- 57/131
- Следующая
Завтра, темный, я несчастен,
Близ Стигийских берегов.
К.Бальмонт
– Я его ненавижу.
У памяти странные шутки. То выгрызет, бесстыдно уворует кусок твоего, а то – чужое подсунет. Кажется: не видел, не слышал, не знал…
Откуда тогда?
– Боги, как я ненавижу его… Ни лучика солнца! Ни лучика!! Тьма и огонь, вечный холод и вечный жар, эти проклятые черные воды повсюду… Тени стонут так, будто их обрекли на вечное умирание. А Поля Мук! Огненное колесо. Грифы, выклевывающие печень. Иногда мне кажется – я не успеваю смыть с себя этот запах за восемь месяцев наверху. Коцит с его ивами и вечной тоской, пустоши Ахерона… Тартар! Тартар, соседство с которым не каждое чудовище выдержит, мне иногда кажется, что они… те, кто внутри… шепчут, зовут… какие же мерзости они говорят… Иссыхающие растения, увядающие деревья… я ненавижу его. А Эллизиум… со своим светом… мертвее, чем мертвое, фальшивая радость, приманка, дурман, хуже твоих зелий! Я ненавижу его!
– Все мы его ненавидим. Что? Что ты смотришь? Думаешь, мы здесь по доброй воле? Думаешь, мы выбирали? Выбирали – они. Те, кто наверху. У нас же выбора не было с рождения… Могла бы жить наверху Эмпуса? Ехидна? Эврином, питающийся мясом с костей? Может, ты скажешь – там, наверху рады были бы Танату Жестокосердному? Эриниям? Керам? Немезиде?! «Ночные боги», – говорили там. «Чудовища подземного мира». Рожденные в наказание… где еще нам быть – так, чтобы не чувствовать себя опасными чужаками? Но оттого, что наш дом здесь, – не думай, что мы любим его… Мы преданы ему как цепям, которых с течением времени не замечаешь. Верны как тюрьме, со стенами которой не имеешь сил расстаться… Но мы его ненавидим – все до единого.
Ветерок налетает легкий – морщит поверхность Амсанкта, колеблет лицо, отражающееся в водах, уносит слова… Ш-ш, – я поднимаю палец. Подожди, не уноси. Хочу дослушать, что мне подсовывает память.
– Но не так. Посмотри на меня, Геката! Обо мне никогда не говорили – «чудовище подземного мира». Мой жребий был иным – солнце, песни, цветение, благоухание. До тех пор, пока… Никто из вас никогда не будет ненавидеть его так, потому что вы никогда не знали иного. А я знала – и знаю теперь. Моя ненависть – из того, что могло бы быть, если бы…
– Если бы твоя мать выдала тебя замуж за Аполлона или Ареса? Если бы ты осталась на Олимпе навсегда? Если бы присоединилась к девственным Афине и Артемиде? Если бы Зевс не принял того решения…
– Тьма кажется гуще всего на границе со светом. Никто из вас не сможет его ненавидеть так, как я…
– Думаю, есть тот, кто ненавидит этот мир даже больше тебя – и тоже за «могло бы быть».
– Кто?
Ладонь с размаху ударяет по черным водам, заставляя мое отражение слиться с волнами.
Восемь.
Четыре.
Восемь.
Четыре.
В кладовых Аида Щедрого много сокровищ. Усыпанных драгоценными камнями кубков. Золотых блюд. Браслетов, венцов, просто камней – россыпью. Мастера притаскивают все время, а куда деть – непонятно: Владыка-то в быту скромен по лавагетской памяти. Вот и лежит в сундуках, пылится, пока не придет пора вытащить и отослать обратно мастерам – чтобы состряпали дар для кого-нибудь на Олимпе. В честь рождения, или свадьбы, или победы.
Но под землей жемчуга не водится, значит – это ожерелье чей-то дар. Может быть, даже к свадьбе.
Кто низал его так? По чьему приказу? Не Гера ли преподнесла новобрачной – такое вполне в духе сестры.
Четыре черных крупных жемчужины. Восемь – молочно-белых. Потом опять четыре черных…
Персефона, которая где-то этот дар и отыскала, долго перебирала бусинки, считала: четыре-восемь-четыре-восемь. Когда круг замкнулся – хмыкнула и заметила:
– Вся жизнь в одной цацке.
И выкинула украшение в угол спальни, прежде чем идти на ложе.
Сердце сменило ритм в ту же секунду, как я подобрал его – в первый день начала весны, когда жена отправилась на поверхность. До этого молчало, и прежняя мелодия «Будет. Будет» начала забываться, а тут вдруг…
«Четыре. Восемь. Четыре».
Бездумное щелканье под пальцами отдается в висках и груди.
Восемь месяцев – плывут тени к Тэнарскому входу, Афинскому, Беотийскому… Равнодушно взмахивает веслами Харон – свыкся с работой. Суды – как когда, бывает, что и от ночи до ночи, если вдруг – очередная война.
Четверка обиженно ржет и старается цапнуть при случае, особенно Аластор. Привыкли за годы Титаномахии к долгим переездам. Теперь разве что по асфоделевым лугам колесницу таскают – если Владыке понадобится проведать владения.
Застоялись, и лучший корм, лучшие поилки, лучших конюхов – готовы променять на свежий ветер, окрик возницы, вожжи в напряженной руке.
Восемь. Геката усмехается, Оркус прогибается в пояснице, Эвклея разнесло так, что он вкатывается через двери, да и двери уже скоро расширять придется. Танат появляется все реже – жаль, раньше хоть можно было обновить навыки боя на мечах.
Хотя зачем меч теперь? Двузубец – символ власти – вечно в руке, шлем готов появиться каждую секунду.
Жизнь перестала нестись колесницей и переплавилась в вязко текущие воды Стикса – ползет помаленьку… восемь месяцев.
До четырех.
Первые несколько ночей самые яркие – после ожидания. В Тартар – суды, в Тартар – все царство, Тартар – и то… было б, куда посылать – и его бы послал.
Четыре. Она все-таки развела свой сад, привлекла младших Ахерона, дриад, обитавших в стволах коцитских ив, еще кого-то из свиты Гекаты. Сперва жаловалась, что растения умирают – а потом явилась блеклая зелень (все равно ярче, чем обычно в подземелье), поднялись какие-то саженцы…
Потом зацвели нарциссы. Поднял голову лавр – все же символы мир принимает лучше. Зашелестел тростник памятью о Сиринге. Еще какие-то цветы.
Четыре. Участвовать в судах она начала неожиданно, на второй год брака – во вторую зиму для мира. Сказала: «Я должна». На следующий день села на трон по правую мою руку. Кажется, для того, чтобы дарить надежду тем, для кого она умерла после визита Таната. Впрочем, у того, кого называют Неумолимым, должна быть хоть какая-то милость. Даже если она сидит по правую руку, имеет женское обличье и подает голос уже тогда, когда решение почти вынесено:
– Но ведь он украл для того, чтобы прокормить семью, о Владыка! Разве не заслуживает он смягчения приговора?
– Владыка Аид мудр. Разве могло ускользнуть от него, что на преступление её толкнуло отчаяние от коварной измены?
– Могу ли я просить тебя, Владыка…
Теперь к ней возносят молитвы. Строят храмы.
Как к той единственной, которая может попросить за кого-то у меня.
Умереть в зиму считается хорошей приметой, и провожающие своих покойников вздыхают облегченно: «Персефона уже спустилась. Может, хоть она…»
И идут приносить жертвы.
Восемь. Четыре. Восемь.
Граница между ожиданием и… ожиданием ничтожна. Ожидание затопляет восемь месяцев, нарастая с каждым днем, и Гипнос со своими сыновьями не решается являться ко мне в последние дни перед зимой.
Ожидание непрошенным является после первого месяца зимы, когда всё повторяется в точности: ее сад, я надеваю шлем, чтобы видеть ее настоящей хотя бы где-то, она по правую руку во дворце судов с лицом Владычицы…
Сердце, в котором так и сидит стрела, никогда не слетавшая с тетивы сына Афродиты, выкидывает невесть что. Ничего, – выстукивает. Это четыре месяца. Потом она уйдет на восемь – и…
Что? Смирение в глазах жены.
Пленницы. Побежденной.
Победительницы.
Я бездарно дрался. Я проиграл не битву – войну.
Владыка, я не научился владеть и получать от этого удовольствия. Может, как-нибудь обращусь за наукой… не к Зевсу – к Посейдону. Ему не в первый раз.
Четыре. Восемь. Четыре. Восемь. Годы уходят, падают, словно жемчужины, не оставляя чувства перемен, только – ожидание. Годы – неизменяемая река. Всплывет изнутри карасик – останется в памяти…
- Предыдущая
- 57/131
- Следующая