История ислама с основания до новейших времён. Т. 1 - Мюллер Август - Страница 12
- Предыдущая
- 12/24
- Следующая
Подобного рода управление как ни мало заслуживало названия государственной власти в значении современном, тем не менее заключало в себе, сообразно существовавшим в Мекке общественным отношениям, некоторые зародыши ее. По крайней мере во всей Аравии мы не встречаем ничего подобного, даже в других городах Хиджаза, которые по сравнению с Меккой все же имели некоторое значение, так, например, в Иасрибе, позднейшей Медине. Это место, как и большая часть севера Хиджаза, по дошедшим до нас сведениям, находилось в руках иудеев. Когда и откуда колонизировали они страну – неизвестно. Вероятнее всего, пробились они в аравийские степи, подобно тому, как и в остальные части света, во время возникших между римлянами и иудеями войн, в первое столетие нашего летосчисления; едва ли возможно предположить, что это переселение случилось еще ранее. Иудеи арабские сильно отличаются от своих единоверцев, поселившихся в других странах, почти во всем. Что же касается повседневной жизни, во время войны и мира, и между ними замечается полное отсутствие государственной организации благодаря разобщенности отдельных племен, ничем не связанных друг с другом. Одним словом, все их мировоззрение совершенно арабизировалось, удержали они только свою религию и несколько особенностей, сохранившихся, несмотря на долгую жизнь в течение многих столетий среди арабов; меж тем как во всем остальном они приноровились к нравам, господствующим на полуострове. Вот те главные черты, по которым их легко было отличить от коренных арабов. Всего чаще живут они в укрепленных городских кварталах, или замках, что, по крайней мере на севере Аравии, считается неслыханной вещью; занимаются, попутно с торговлей, и возделыванием финиковых пальм, также и ремеслом: в Медине, например, жили иудеи Бену Кеинокá, славившиеся по всей Аравии как искусные ювелиры; говорили между собой на особенном жаргоне, помеси иудейского с арабским. Главные города, ими населяемые, были Хеибар и Иасриб; но только в первом из них они жили особняком, никем не тревожимые. Вследствие южноаравийских переселений перекочевали в Иасриб племена Бену Аус и Бену Хазрадж, отделы йеменского племени Бену Азд. Они вытеснили иудеев из собственного города и принудили их поселиться в новых кварталах, вне; при этом, понятно, отняты были лучшее поля и сады пальм, на чем, собственно, основывалось тогда существование лежавшего в плодоносной стране Иасриба, подобно тому как существование Мекки, окруженной голыми массами скал, зависело от торговли. Недолго продолжался покой между обоими племенами, вскоре возгорелись новые распри. Арабы слишком тесно разместились в узком, по их понятиям, городе. Война сменялась миром, а с 583 г. возгорелась нескончаемая распря, продолжавшаяся почти без перерыва до прибытия Мухаммеда в Медину. На этот раз втянуты были в борьбу отчасти и иудеи. С их помощью удалось более слабейшему племени Аус одержать блестящую победу в 615 г., над Хазраджами, в знаменитом сражении у Бо’аса (в часе расстояния к северо-востоку от Медины). Все же племя Хазрадж было еще настолько сильно, что не покинуло города. Мы встретимся с ним несколько позднее.
Несмотря на всю кажущуюся разрозненность, на нескончаемые распри между сотнями племен, нельзя не признать в арабах нации и даже задолго до появления пророка, когда он, хотя на некоторое время, сумел и по наружному виду сплотить их. Подобно грекам, арабы тоже чувствуют свою общность в противоположении всем остальным, говорящим на другом языке. И они так же смотрят на тех, кто не говорит по-арабски, как на чужеземную собаку, подозрительную и противную, презренную даже. Такое тщеславие чистотой своего собственного происхождения, с которым встречаемся мы и поныне у всех бедуинов, с древнейших времен одушевляло как отдельные личности, племя, так и весь народ. К этому побуждал и сам язык арабский, один из богатейших, выразительнейших и изящнейших, если не благозвучнейших во всем свете. Национальная гордость обрела в нем классическое выражение единства народа, из всех самого своеобразного. Это было совершеннейшее орудие для арабской поэзии, которая сплачивала племя с племенем даже в самое злейшее время внешней разрозненности. Поэтому каждый араб считает язык свой и поэзию не только проистекающими из сердца, но и лучшею его частицею, нет другого на свете народа, кроме арабов, который бы придавал такое несоразмерно высокое значение чистоте и изяществу выражений, даже в обыденном применении к жизни. Поэтому нигде, за исключением разве, может быть, времени высшего процветания Афин, не находилась поэзия даже приблизительно в таком почете у целого народа, возбуждая всеобщий интерес, составляя главное дело. Каждое событие, хотя бы некоторого значения, отражается, как в зеркале, в этой поэзии; равно и происшествия повседневной жизни дают ей ежеминутно повод предоставить выражение свободному человеку, его наблюдению и образу мыслей, его, наконец, страсти. А там, где каждый в состоянии импровизировать, всякий может оценить и понять смысл творения другого. Песнь служит не только украшением, но, в некотором роде, прямым содержанием народной жизни. Рядом с героем стоит и поэт; во мнении племени, даже чуждом, он вознесен высоко, его песни доставляют его семье не меньшее право на почет и уважение, как и деяния могущественных воинов. А если оба достоинства соединяются в одном и том же лице, то он может смело гордиться, что достиг наивысшего, что только дано человеку в удел.
О характере и сущности арабской поэзии здесь не место входить в дальнейшие подробности. Мы позволим себе только остановиться на рассмотрении широко распространенного заблуждения, которое приносит существенный вред и мешает понять характер, а вместе с ним и самую историю этого замечательного народа. Кто не занимался специально изучением восточных литератур, легко может смешать древнеарабскую поэзию с персидскою и произведениями позднейших придворных поэтов аббасидского периода, очевидно, находившихся под персидским влиянием. Для одного только персианина имеет особое значение так называемая огненная фантазия, а с другой стороны – «восточная высокопарность» поэтов туземных. У арабов, в нашем смысле, продуктивности фантазии, положим, весьма мало. Он, по своему характеру, слишком воздержан, скептичен для этого. Расчетливый даже в мелочах, склонен и способен он к более точному наблюдению окружающей его природы, благодаря также изощренности чувств, развитых в постоянном общении со степью. Поэтому его душе ближе описание, в красивой, сжатой, наполненной восхитительными эпизодами речи, быстроногого верблюда, благородного коня, охотничьих экскурсий либо бури, а также изображения прелестей возлюбленной или схваченных на лету глубоких размышлений, почерпнутых из опытности житейской. Но для араба совершенно непонятно расплываться в лирической сентиментальности, рисовать тончайшие чувства, передавать движения глубоких внутренних волнений. Драма и эпос на его почве не произрастают, как и вообще ни у одного народа семитского происхождения[24]. Его песни, в лучшем значении слова, приурочены все к известному случаю. Но арабскому стиху как-то не поддается могучее построение обширной стихотворной композиции. Его поэтам недостает глубины, возвышенности искусственной и преисполненных фантазий воззрений. Этот путь, по-видимому, заказан всем семитам.
Естественно, что повседневная жизнь араба пустыни нам чужда, поэтому самому и древняя его поэзия, в которой она отражается, нам непонятна. Тот, кто глядит на верблюда с интересом посетителя зверинцев, чего доброго, заснет над чтением целых страниц, посвященных описанию особо идеального экземпляра этого рода животных. Но тот, для кого «корабль пустыни» представляет не только единственную возможность всего его существования, но также, слишком часто, храброго спутника в опасных передвижениях по пустыне, верного сподвижника, спасавшего его из многих передряг, при описании изящества его форм и быстроты его лядвей весьма легко воспламеняется. На него нисходит то воодушевление, какое, хотя и в иных чарующих образах, охватывает лириков Запада при виде локона своей возлюбленной. Но встречаются и такие отдельные области, в которых и мы, вместе с арабским поэтом, в состоянии восторгаться, не имея нужды в усилиях предварительного искусственного размышления, чтобы перейти на его точку зрения, а именно: когда в его песне заслышится пафос страсти, любви, высокомерия, ненависти, или же когда великий мастер издевки, семит, разразится тонко заостренной эпиграммой, иногда довольно скабрезной, но чаще всего пропитанной действительно остроумной злобой.
- Предыдущая
- 12/24
- Следующая