Мирные дни - Чаковский Александр Борисович - Страница 26
- Предыдущая
- 26/35
- Следующая
Саша встал и, подойдя к окну, тихо проговорил, не глядя на меня:
— На войне, Лидуша, люди жили в нечеловеческом напряжении, и каждую минуту над ними висела смерть. А ты хочешь мирную жизнь превратить в ту же войну.
Саше, должно быть, показалось, что я хочу прервать его. Он повернулся ко мне и сказал торопливо:
— Нет, ты не возражай.
Он нахмурил брови и наклонил голову, точно обдумывая что-то.
— Я должен тебе высказать это, Лида. Видишь ли, мне кажется, что мы кое в чём не до конца понимаем друг друга. Неодинаково смотрим на вещи. Спорим о Кольке, о его будущем, хотя это вопрос ещё далёкий и спорить тут не о чём… Но есть другое, Лида, что мешает нам иногда понимать друг друга. Мы… как-то по-разному смотрим на нашу послевоенную жизнь.
Послушать тебя, так покажется, что вся она, эта жизнь, — сплошные трудности и противоречия… Когда я смотрю на тебя, мне иногда кажется: вот есть прямой, простой путь, а ты нарочно идёшь другим только потому, что он сложнее и труднее. Там, где можно договориться, причём договориться, не поступаясь, ничем, — ты идёшь на спор, на ссору… А такой спор ради спора часто превращается просто в склоку…
— Неправда! — воскликнула я.
— Не горячись, — остановил меня Саша подчёркнуто спокойно, — лучше подумай надо всем этим… Хоть на этот раз иди по простому пути: не горячись, не спорь против очевидности, обдумай.
На этом наш разговор прекратился.
…Теперь ночь, не белая, как когда-то, а тёмная, беспросветная ночь. Саша уже лёг и тотчас же заснул — он стал теперь удивительно быстро засыпать, — я слышу его ровное, безмятежное дыхание. А я не могу заснуть. Я лежу тихо, не двигаясь, чтобы не разбудить Сашу. Мне хочется о многом подумать, пока он спит. Что-то странное происходит у нас. Я вдруг поняла, почувствовала: что-то не так. «Вдруг»? Нет, не вдруг. Ещё тогда, после разговора Саши с Ириной, я ощутила: что-то угрожает нам, нашим отношениям, нашей любви. Но я прогнала опасения, убедила себя, что ошиблась, что все страхи мои выдуманные. Но с каждым днём я всё больше и больше убеждалась, что не ошиблась, что нашей дружной совместной жизни, которая так недавно казалась незыблемой, что-то грозит.
Когда Саша согласился взять Колю, он пошёл для меня на уступку, на жертву.
Все его отношение к ребёнку шло не от сердца, а от разума. Саша был то приторно ласков с Колей, точно приняв решение быть ласковым, то, наоборот, становился резким, и мне опять казалось, что он решил быть таким, считая, что это и есть самое правильное. Мне казалось, что мы смотрим теперь уже не друг на друга, но на Кольку и в нём, как в зеркале, ищем отражение наших чувств.
Я знала, что и Коля чувствует это. Иной раз я замечала, как он, думая, что за ним не наблюдают, смотрел то на меня, то на Сашу растерянным, недоумевающим взглядом. Я видела, что он не понимает Сашу, не понимает его отношения к себе и caм тоже не знает, как должен к нему относиться.
Как-то Саша сказал мне: «Лидуша, так хорошо сегодня, что не хочется думать о завтрашнем дне. Каждый раз, когда приходит почтальон или какой-то чужой человек стучится к нам в дверь, я вздрагиваю… Мне всегда кажется, что они несут с собой перемену».
Он сказал это, когда мы вспоминали о нашей первой блокадной встрече, прерванной курьером с телеграфа, и я согласилась с Сашей. Но теперь я понимаю, что за его словами крылось нечто большее, что они родились не только по конкретному поводу, что за ними скрывалась боязнь каких бы то ни было перемен, боязнь будущего.
Теперь, после его слов, я поняла большее. Нет, он не боится будущего, он любит настоящее, но только настоящее это представляется ему в каких-то идиллических тонах. Точно война, победа сняла все споры, уничтожила все трудности, противоречия… Как он не прав!
Вот он здесь, рядом со мной, мой Саша. Почему же я лежу неподвижно и боюсь разбудить его? Ведь я должна немедленно, сейчас же разбудить, растолкать его, прервать это спокойное, безмятежное дыхание и рассказать обо всём, что я сейчас думаю.
Но я не могу, не в силах сделать это. Что бы я сказала ему? Ведь на работе все его хвалят, все им довольны, и даже Каргин похвалил его.
И снова я думаю о том, о чём думала уже не раз: «Почему работа приносит Саше только радости, лёгкие радости, а мне и Ирине, чтобы добиться удачи, надо пройти через сто испытаний?»
Мне теперь кажется, что дело не в умении, а в другом.
Нет… Я не знаю, что сказать ему. И именно за это бессилие я зла на себя и на него, иногда так зла, что даже пугаюсь этой злобы.
Я стала испытывать то, чего никогда не испытывала. Я почувствовала зависть к Ирине и к её любви. Мне хотелось бы такой же любви, пусть менее нежной, чем наша, но какой-то большей, чем просто любовь. Не этой спокойной, точно застывшей любви, от которой я задыхаюсь.
И я засыпала, так ни до чего и не додумавшись, и знала, что завтрашней ночью опять буду думать об этом же и опять напрасно…
В тот вечер я провожал Ирину. С утра Лида плохо себя чувствовала. У неё начинался грипп, повысилась температура, и выходить было нельзя.
Лето кончалось, и наступала ленинградская осень — самое хорошее время года, если нет дождей. Но в этом году осень начиналась дождями, и на улице всё было мокрым, особенно гранит и мрамор, которые и в сухую-то погоду кажутся влажными.
Ирина уезжала в девять вечера. Дождь шёл с утра не переставая. Выйдя из дому, чтобы ехать на вокзал, я очутился в сплошной сетке дождя.
Не знаю почему, но мне с утра было не по себе. Я не мог объяснить это отъездом Ирины, — нас многое связывало, но всё же мы никогда не любили друг друга, вернее — не любили настолько, чтобы горевать при разлуке. Больше того, мне казалось, что отъезд Ирины будет нам на пользу, что после него вернётся то уверенное спокойствие, которое я испытывал, когда оставался с Лидой вдвоём. А Ирина всегда вносила элемент какой-то беспричинной тревоги.
Я вышел из трамвая в конце Невского. Дождь по-прежнему не переставал. Город был освещён, свет фонарей и витрин расплывался на мокром асфальте, и сам воздух казался красноватым.
Я прошёл на освещённый, крытый перрон. Здесь было очень оживлённо, поблёскивающая металлом и лаком «Стрела» уже стояла, прижавшись к камню перрона. По специфической предотъездной атмосфере я почувствовал, что до отхода поезда остались считанные минуты.
Несмотря на множество людей, я сразу увидел Каргина. Он, видимо, недавно пришёл; на его сером плаще ещё блестели капли дождя. Каргин стоял у вагона и смотрел в одно из окон.
В освещённых окнах мигали прикрытые цветными абажурами лампочки, зеленел линкруст, которым были обиты купе, мелькали взбрасываемые на верхние полки чемоданы, и казалось, что нет мира более уютного.
Я подошёл к Каргину, поздоровался и спросил:
— А где Ирина?
— В вагоне, — ответил Каргин, — сейчас выйдет.
Он снова стал смотреть в окно. Вышла Ирина, увидела меня и торопливо осведомилась:
— А где Лида?
— Заболела. Просила передать привет. Ей очень хотелось быть.
— Что с ней?
— Думаю, что просто грипп. Если бы не температура, она обязательно приехала бы.
Ирина взяла под руку Каргина и сказала:
— Всё в порядке. Место у меня нижнее.
Народу на перроне становилось всё больше. С шумом и звоном промчался вперёд, к почтовому вагону, автокар, гружённый мешками и почтой. Вдалеке послышались редкие вздохи паровоза. Ирина по-прежнему стояла, держа Каргина под руку. Мы все молчали. Я спросил шутливо, чтобы нарушить молчание:
— Ну как, Ирина, не жалко оставлять Ленинград?
Ирина посмотрела на меня, потом на Каргина и ответила:
— Нет, сейчас нет. Мне кажется, что я не оставляю Ленинград, что он поедет вместе со мной… — Она отвечала шутливо, в тон мне, но глаза её оставались серьёзными.
Дыхание паровоза стало более частым. Голоса людей зазвучали громче, и одни и те же слова: «Пиши!», «Телеграфируй, как доехал!», «Передай привет!» — стали всё чаще и чаще раздаваться отовсюду.
- Предыдущая
- 26/35
- Следующая