Король утопленников. Прозаические тексты Алексея Цветкова, расставленные по размеру - Цветков Алексей Вячеславович - Страница 41
- Предыдущая
- 41/53
- Следующая
— От восхода до сумерек ничего не вижу, потому что бодрствую днем, зато, когда засыпаю, передо мной сказочные картины, вычурные истории, путешествия, встречи, даже во сне я знаю, что это грезы, и потому счастлив, а проснувшись с рассветом и стряхнув с платья росу, я счастлив оттого, что все вещи повернуты ко мне своей внутренней, изнаночной стороной. Я не вижу этой росы, и, мысленно сложив обе половинки вещей, одну — внешнюю, которую я помню и вижу в снах, и вторую — известную пробужденным, я узнаю вещи с обеих сторон, застаю их такими, какими они созданы.
— И каковы же вещи изнутри? — задавались любопытные, также желающие видеть, как боги, — не есть ли там просто угловатый и непредсказуемый мрак?
— Нет, нет! — возражал слепой. — Любая вещь с изнанки подобна серебру, а любая стихия или существо — звуку, мелодии. Нельзя сказать, будто мне сейчас совсем ничего не видно. Чтобы получше рассмотреть внутренности вещей, я ношу с собой вот этот светильник, чудесную лампу, — он баюкал в ладони уголь, — для вас он, конечно, черный, но не для меня. Стоит только поднести черный камень к любому предмету или существу, и они осветятся неизвестным вам светом и станут из тускло-серебряных прозрачными и ясными.
Поднося свой уголь к лицам собеседников, снящийся слепой гадал им.
Разговоры со слепцом стали для многих спящих развлечением. Они грустили, если он исчезал. В интернете возник даже сновид- ческий клуб в его честь. Аналитики признали его архетипом.
Я часто вижу его в нашем городе, качающимся на волнах китового дыхания. На обочине стоит, в одной руке нежа черный камень, а на второй выставив «пистолетом» два пальца. Просит остановиться машину. Удивительно, ему всегда надо куда-то. 7
«Исчезающие птицы мира» — волнуется ветром парусное полотно на Дарвиновском музее. Шевелящиеся слова исчерпывают твое представление о завершенной красоте.
Порхнула из-за крыш, вильнула над трубами голубиная стая, похожая на убыстренную шахматную партию, игроки которой сговорились больше не брать друг у друга фигур. Многие белые настаивают на своем и теснят немногих черных. Майкл счел бы эту фразу чересчур политической для своей страны. В середине небесной сутолоки, кажется, завелся средний: черный, с белым веером в перьях, но ты не успеваешь досмотреть, голуби загнули за угол дома. Ощущение абсолютной правильности происходящего, как будто что-то принял, хотя это просто морозный рождественский, с бензином, воздух.
— Я под феназепамушкой, — ласково признался Шура в ответ на твои нервные речи, — и тебе, брат, советую.
— Все лучше кетамина, — поддержал его выбор ты.
— Не скажи, под кетамином я как авторучка с нажатой кнопкой, а под феназепамушкой со втянутым стержнем.
— Спишешься весь, торопиться некуда.
Под кетамином у Шуры начинались «совпадения», как он потом выражался сам.
Угощал местный ветеринар Йогуртер, ежедневно чикавший яйца котам, летавшим где-то в неизвестности под воздействием этого самого кетамина. После кетамина Шура обучал видеть все, как глазом, большим пальцем босой ноги, просунув ее под одеяло или зарыв в мусорное ведро, а вы с Йогуртером хохотали: никак не удавалось запомнить последовательности действий, чтоб видеть через палец «нижним зрением». Ты смеялся, впрочем, потому что нога Шуряна была в носке и, следовательно, не могла ничего видеть, а Йогуртер булькал, пузырился и взрывался неизвестно почему.
Но сегодня, то есть под феназепамушкой, Шура щурился, улыбался и ничему не учил. «Выпьешь, поспишь, проснешься, хорошо, никто внутри не буробит», — рекламирует он разрешенный препарат. По-боксерски поиграл кулаками, показывая, как буробит кто-то порой внутри.
Может, Шура и прав, напиться трав каких-нибудь благих, умиротворяющих, а почту получать только с известных адресов и все версии посещающего пятна стереть.
— Ноги у меня отнимутся когда-нибудь, — весело начал ты, подводя разговор к теме предсказаний и порчи, — буквально, «земля перестанет меня выносить», ведьма наобещала.
Описал давнюю поездку в Загорск, к предсказательнице недугов, и даже ее собаку с человеческими глазами.
— Ты больше слушай, — заочно возражал гадалке Шура, — современные предсказатели — они работают на внушение, это я у Генона прочитал.
— А откуда она мое прошлое так хорошо знает?
— Ну, прошлое, — шутил Саша, — прошлое твое в федеральной службе безопасности тоже, может, отлично могут знать, но ведь будущего предсказать не могут, однако.
Ты решил замять эту тему, к тому же подошел Йогуртер. Вы его ждали.
— Знаете, такая казнь японская, — рассказал он, — они мастаки по казням: закрывать человека в ящик вроде гроба, закапывать в землю, стоя, до уровня головы, чтобы казнимый напоследок хорошо головою своею подумал. А потом на закате приходят к вкопанному ящику и голову отпиливают вместе с дровами. Как ящик фокусника, только без всяких фокусов. Голову, кажись, хоронят.
А тело сдают государству. Или наоборот. Не помню.
— А зачем это надо? — оживился Шура
— Чего?
— Ну все это: заколачивать, закапывать, потом пилить, у них же просто мечом с размаху голову срубали, я в кино видел.
— Это ты у японцев спроси, зачем. Ну, потом, сейчас уже так не делают.
Ты мучительно думал о том давнем пятне — черепе, пилах и продолговатой коробке-вагине, точнее о том, почему с некоторых пор все, что ты слышишь, имеет с пятном явную связь, напрашивается на отношение к нему.
Пробовал переключиться на приятные смешные воспоминания. На этой именно поляне, ты помнишь, летом девочка лет пяти отделилась от родителей, подошла, спросила:
— Вы не знаете, здесь живут какие-нибудь животные?
— Кроты, — сдавленным голосом ответил Шура.
Девочка задумчиво отошла. Рахитичная, как гуманоид. Вы смотрели ей вслед. Лес был такой красивый, что хотелось говорить только шепотом, будто кто-то важный спит. Тогда появилась из леса редкая стрекоза камуфляжной расцветки, а сейчас появилась розовая болонка из снежных зарослей. Приодетая в клетчатый жилетик. Йогуртер посвистел ей, возясь с пуговицами, и всю метко и быстро обоссал, пока она недоуменно отступала, а потом потрясенно уносилась на зов незнакомого вам хозяина.
Жена ревновала Акулова за то, что он глубоко целовался с собственным кулаком, влезая туда языком. Она подглядывала, как Семен по ночам доставал из-под стола и распаковывал дорогой фаллоимитатор, официально купленный для запугивания жены, и подолгу облизывал его. Ты не знаешь, как называется такое отклонение эротическое. Майкл не знает тоже.
Обещает представить тебя вдове Акулова, как только ты прилетишь в Нью-Йорк по завершении «Либертариата». Найдет, полагаешь, какую-нибудь седую актрису, старушенцию из дома преклонных лет.
Вы обсуждаете с ним вот что: литература — это выставка достижений языка, почти что укор людям, демонстрация возможностей общения, вызывающе превышающих повседневное употребление слов. «Люди открывают рот не чтобы научить друг друга, но чтобы отстоять свое имя и свой бизнес в своих и чужих глазах», — так понимает Майкл. В этом смысле литература есть критика, разоблачение и альтернатива ежедневному нашему языку. С этой мысли, хотел бы Майкл, пусть начнется ваше с ним предисловие к будущей акуловской книге.
Семен Иванович в своем доселе никому не ведомом творчестве предпочитал абсурд, но не надуманный. Происходящее должно быть вопиюще возможным. Невероятным, но очевидным. Высокий абсурд не должен противоречить нашему опыту, напротив, должен оживлять и по-новому использовать этот опыт, посвящать его более важным, экзистенциальным целям. Возможный абсурд — констатация того, что запросто могло бы произойти, но ставит все, с чем мы смирились, с ног на голову. Только такой материал и нуждается в литературном выражении, в более качественном языке. Без такого языка не случится остранения, деавтоматизации восприятия.
То есть, в любом случае, литература служит перманентному восстанию, уличая нас в языковой убогости и давая нам пережить реальность утопии с помощью танца образов и симфонии фонем.
- Предыдущая
- 41/53
- Следующая