Оспожинки - Аксенов Василий Павлович - Страница 4
- Предыдущая
- 4/39
- Следующая
– Думала, справлюсь.
– Справлюсь!
– Первый раз бы… А когда одна-то… Кто мне тут…
– Мама, ты вечно… Как, не знаю…
– Нет помощников, сама всё…
– Кто-то тебя как будто заставляет.
– Вот, – говорит, локтём указывая на подойник, – весь удой, и нечего процеживать – меньше хлопот зато… Кое-как, – продолжает, – подоила… Не стоит же – издевается, холера… Тока приноровлюсь, под ней пристроюсь, а она возьмёт, нарочно переступит. Мне за ней вслед надо пересаживаться… Это пока я… как коряга… встану да сяду – век минует…
– Сама себе командир.
Не слышит.
– Не уговоришь, – говорю. – Упрямая.
– Закончила, – говорит, – с горем пополам. Хоть и дойки у неё, одно счастье, мягкие, не то что у матери её были… Марту-то помнишь?.. Ни в какое с той сравнение. Зима и лето. У той-то так их не подёргал бы, не потянул… как деревянные… кожу с ладошек бы содрал. У этой – ладно… Поднялась кое-как, направилась… Лага настила – во дворе, а не в ограде, – вывернула её – ещё вчерась, ночью уже бродила ли – своим копытом… краем торчит, бреду – не вижу… После, позавтракашь как, отдохнёшь, сходи, будь добр, поправь её да закрепи там, чтобы не возвышалась, не высовывалась. А то и ей, корове-то, ходить неловко, да и бычишко ногу бы не повредил… Споткнулась об неё, об эту лагу, будь она неладна, и со всего маху полетела… Встала едва. Лежала, как бремно… Как-то ещё не захлестнулась насмерть… Наказанне… А и за чё?.. За чё, за чё. Есть, значит, за чё. Ещё и спрашиваю… Меньше бы надо выбражать. Развыбражалась… Вроде как путняя. А дунь сильнее на меня – и улетучусь.
– Мама.
– Чё-то и мним всё из себя. А чё мы стоим?..
Прах, он прахом и останется… Собран пока вот, а потом развеется, и тока… Как уж смириться, шею-то пригнуть?.. Не гнётся… Ну, ничё, – говорит, – с вечёрошным блины поешь, оно не скисло, не успело, на ём и сливки настоялись…
– Я же люблю холодное, а не парное!
– Знаю. Но и парное надо пить – полезно… Ещё не стряпала… Это мне чё бы раньше – подоить?.. Минута б дела… И куда чё, – говорит, – в человеке девается?.. Трава травой, но той-то хоть не мучиться… И высыхаешь, как карамора, и на чуму становишься похож… Вся вон в гомне, как где валялась специально… Снимать всё надо да замачивать. Ну, как-нибудь, – говорит, – время выберем, пока ты дома-то, и постирам. Я подмогу, ты полоскать на речку тока сбегашь… Не выпускала её – рано… Потом пойдёшь ворота ей, противной, отворишь. Бродниковы своих, – говорит, – корову с нетелью, с которыми она пасётся вместе, поздно выгоняют… в половине. Одну её счас выпусти – всю деревню наскрозь проорёт – искать тех будет.
– Мама!
– Совсем бы, вредную, не выпускала, пусть посидела бы неделю взаперте, а то и две, тогда бы, может, чуть одумалась, то обнаглела… Не Чернуша, а гомнюша… И без коровы никуда.
– Мама, какая уж тебе корова?! Давай, – говорю, – сдадим… Васька приедет, и решим, куда и как…
– Сдавайте, – говорит, глядя всё так же себе под ноги. – Раз за меня-то, соберётесь, всё решите… Вы её поведёте сдавать, а я за вами следом поползу. Обеих сдайте. Ту-то – на мясо хошь, ну а меня – на костную муку… ещё сгожусь ли?
– Может, кто купит?.. Чтобы не сдавать. – Кто её купит…
– Кто вдруг подвернётся.
– Вдруг – не друг, на вдруг надейся… Старые, – говорит, – держать уже не могут, освобождаются от скота. И денег нет у них таких, чтобы купить. Какие есть, на похороны себе копят. А молодым – нужна она, корова эта, шибко… Всё отдыхать теперь привыкли, развлекаться. А с ней, с коровой-то, не отдохнёшь, перед теливизером шибко не посидишь, праздников у скотины не быват – рано вставай, корми, пои, и ежедневно. Сам – ладно, а её, скотину, голодом не оставишь… И как сдавать – она ведь стельная.
– Так и всегда она, – я пуще распаляюсь, – будет то стельная, то на сносях!..
– Нет, не всегда… И мне недолго уж осталось.
– Опять ты, мама!..
– Вот тебе и мама. Знаю, что мама, много лет уже мама… Я здесь одна-то одинёшенька, как перст в напёрстке. Соседи были бы, то – никого… Людей уж нет, так хоть корова… живое всё же… с ней поговоришь. Кто одиночество такое может вынести?.. Кому по силам?.. Пока-то – ладно, а зимой?.. Ночь – год. А сна-то нет когда, как коротать?.. Вы и бываете, но лишь наездами. За то спасибо, не виню вас… Вон у других – и дети есть, а толку-то – за столько лет ни разу не приехали, не навестили… Жить же не станете со мной тут постоянно… И свои у всех семьи – не бросите. К кому из вас – я не поеду. Тут – как ни плохо и ни тяжело, но я сама себе хозяйка… Больно нужны кому свекровки, тёшши престарелые… Такая доля уж моя, ничё не сделашь… Надо уж как-то доживать… терпеть, сносить, живым в могилу не полезешь.
Мечусь рядом, бросаюсь от стены к стене, пол подо мной будто горит, давлюсь застрявшим в горле комом, задыхаюсь, но не от метаний по прихожей, а от захлестнувшей меня жалости к матери и от недовольства и раздражения на самого себя, взрослого, здорового мужика: вместо того чтобы утешить, давать советы начинаю. Жалость – плохой советник, никудышный – давно известно, принято к сведению, но не к исполнению, а потому и навыка-то нет, а лишь душевная убогость.
– Пойду! – сказал.
Мама молчит.
Куртку накинул, вылетел из дому.
И из ограды. Стал возле ворот.
Дышу – вытравливаю из себя гневливость. Не на кого-то в гневе – на себя.
Через муравчатую дорогу, напротив, кособочится, словно в поклоне перед не взошедшим ещё солнцем, по крайней мере, в ту, северо-восточную, сторону, откуда солнце ожидается, побуревший от времени дом лиственничный. Пятистенок. С провалившейся уже тесовой четырёхскатной крышей и с выбитыми напрочь в окнах стёклами – бледнеет изнутри через чёрные проёмы стенами с почти осыпавшейся с них извёсткой. Слева и справа от нашего – тоже пустые. От некоторых, как в дёснах от вырванных зубов, уже остались только ямы от подпольев. До первой жилой избы, по всему радиусу, надо пройти двумя обезлюдевшими улицами, и в той избе живёт старуха-бобылка. Ни маме до неё не добраться, ни ей до мамы, зимой и вовсе, чтоб проведать, хоть и младше она, тётка Евдокия, мамы лет на десять – ногу отрезали ей год назад, – куда идти, с кровати уж не слазит. Мама так говорит: «Топ-топ – костяная нога, топ-топ – деревянная… С Дусей-то мы уже и не увидимся, наверно… тока уж там, на том-то свете, может, еслив глаза Господь нам не застит, грехами нашими их не замажет».
Инею прибавилось – он как кораллами на всём разросся, всё опушил. Воздух чистый – деревенский. Небо тусклое ещё, но ясное. Туман в низинах – сплющился оладьями. Ориентируясь по Ислени, с севера на юг, оставив после себя сизо-розовую, как обёрточная лента, полосу, пролетел недавно самолёт. В Исленьск из Норильска. Больше неоткуда. Разве что с полюса полярного. Но что в Исленьск-то – это точно. Если, конечно, не от полюса до полюса, Исленьск минуя.
Дрозды шумят безгласно в нашем палисаднике. Иргу, никем раньше здесь не виданную, которую привёз откуда-то и посадил тут Василий, да черёмуху, местную жительницу, ёрзая в её густых ветвесплетениях, от ягод зачищают. С иргой уже почти управились, черёмуху добирают. От них, дроздов, спасения не стало. Прежде они в лесу всё больше обитали. Теперь деревня – дом родной их. Оголтелые. Мама их дристунами называет. Заслужили.
Сорока стрекочет. На весь околоток. Сердится на кого-то. На ястреба, наверное, которого боится. Кто у неё что, может, утащил, украл припрятанное ею – на того ли.
Кричит где-то у нас на задворках ворона. Так, будто ей перья выдирают из хвоста.
Кошек не видно – не получив привычно молока парного от мамы, подались, несчастные, на промысел. Удачи им.
Пошёл во двор. Бревно, за которое запнулась мама, стал поправлять.
В углу двора стоит Чернуша, внимательно и настороженно на меня смотрит.
– У! – ей с укором говорю. – Зачем, гомнюша, над хозяйкой издеваешься? Не стыдно?
Выпустив из ноздрей, как из орудий, в меня две струи густого пара, вздохнула тяжко, но не отвечает.
- Предыдущая
- 4/39
- Следующая