Мыс Бурь - Берберова Нина Николаевна - Страница 19
- Предыдущая
- 19/57
- Следующая
Лицо Фельтмана всё лучилось морщинами, шедшими вверх, от носа, мимо глаз, к вискам; эти морщины придавали его лицу выражение постоянной улыбки. Он любил говорить, что становится похож на Репина, только «смотрит еще добрее», и пожалуй, это было верно. Свои голубые, слегка выцветшие глаза он в последние годы стал беречь от яркого света и старался сесть вне лампового круга. В этот вечер Даша, облокотясь на руку, куря не спеша и пуская колечки, заговорила с ним о его романсе. Он в сотый раз рассказал, как однажды сочинил его: ему казалось теперь, что он написал его, на самом же деле ему ни с того ни с сего как-то вечером на седьмом десятке лет пришла на ум одна мелодия (потом ему не раз указывали земляки, что она напоминает одну еврейскую песню), и он пошел к соседям, где было пианино, и там одним пальцем подобрал ее. А ночью, лежа в постели, он придумал к мелодии слова, бедные, сентиментальные и совсем простые, которые его самого довели до слез: он придумал их, вспоминая, как от него лет пять тому назад ушла жена, с которой он собирался прожить до самой смерти и которой всю жизнь старался с грехом пополам быть верным; ушла она с его лучшим другом или с малознакомым человеком, потому что разочарование в дружбе было ничтожно по сравнению с этим кошмаром, с этим ужасом… И вот уже подосланный кем-то молдаванин-гитарист разучивал его мелодию, и с этого гитариста началась его слава, то есть слава его танго, потому что кто же знает фамилию человека, сочинившего то или другое модное танго?
Все это Даша когда-то уже знала, но забыла.
— А почему «Звезда Эридан»? И что такое Эридан?
— А потому, — отвечал Фельтман, весь лучась и сияя нежностью, довольством, гордостью и сожалением о прошлом, — а потому что, когда она ушла, я решил идти искать ее на другой конец света, где имеется звезда Эридан.
И он дребезжащим тенором запел, но сейчас же перешел на шепот, так как голоса совсем не было.
В коридоре на шкафу стоял старый, неизвестно кому принадлежащий граммофон. Еще в прошлом году Соня занесла его в дом и до сих пор не вернула. Даша сняла его, обтерла пыль, принесла в столовую. Нашлась и пластинка, в свое время подаренная Фельтманом, кусочек с краю оказался отбитым. На одной стороне «Звезду Эридан» пел по-русски цыган под гитарный ансамбль, на другой — тот же цыган пел ее с хором. Поставили сначала цыгана с хором, потом гитары. Фельтман слушал с видимым удовольствием, Тягин тихонько подсвистывал, Даша стояла у граммофона и вслушивалась в слова. Действительно, они были немудрены: ты ушла, портрет твой я убрал со стола… И теперь я пойду искать тебя во все концы света, и в самый дальний конец его,
Где нет ничего,
Где сквозь туман
Мерцает звезда Эридан.
Почему-то все это хватало за душу. И мысль, что весь мир, в самых дальних углах своих, поет и слушает это и танцует под это, не казалась больше Даше странной.
— Нынешние этого понять не могут, — сказал Тягин. — Нынешние все больше насчет саксофона и барабана.
— Так ведь поняли! — возразила Даша, заводя граммофон вторично. — Раз десятки тысяч пластинок проданы, значит любят и это.
Ей было неловко перед Фельтманом за тот шум захлопнутой двери, который раздался в самом начале музыки: это был Сонин способ показывать, что ей мешают. Но Фельтман, улыбаясь, смотрел на вертящийся диск, и мысли его, видимо, были очень далеко.
Когда Любовь Ивановна и Зай вернулись, Тягин и его гость вели уже свой нескончаемый разговор о прошлом и будущем, о старой войне, о новой войне, которая непременно будет, а Даша, под лампой, приводила в порядок какие-то бумаги. С тех пор, как Леон Моро был болен, у нее было гораздо больше работы, чем раньше.
— Тебе должны бы были прибавить, — на ходу сказала Любовь Ивановна, взглянув через Дашину руку.
— Ну, как было в кино? Хорошо?
— Зай понравилось, значит было хорошо.
Слышно было, как Зай по коридору ходит из комнаты в кухню и обратно: она, видимо, проголодалась и на ходу пила молоко. Потом она ушла к себе, прислушалась, не идет ли кто, открыла свою сумку желтой кожи, на ремне, которую она носила через плечо, вынула из внутреннего ее кармана конверт, а из конверта бумажку. В десятый раз перечитала она напечатанное на машинке приглашение: завтра вечером в первый раз она должна была пойти на одно собрание, и это сейчас ей представилось огромным событием ее жизни.
Да это и было событием, потому что никогда до этого она не бывала на таком сборище и попасть в это общество было не так легко: зеленую бумажку дал ей ее новый знакомый, сказав, чтобы она непременно приходила, а подруга этого знакомого, тоже накануне еще совершенно ей неизвестная барышня, покровительственно ей улыбнулась при этом. Все происходило в прошлый четверг, в три часа дня, в кафе напротив церкви Сен Жермэн. Зай читала тонкую белую книжку французских стихов, которую только что купила в магазине напротив, на углу, изредка глядя по сторонам, на площадь, на освещенную бледным декабрьским солнцем церковь, на вывески, на противоположную сторону улицы. Она сидела на террасе, день был совсем теплый, и терраса была наполовину полна. Столик Зай находился у самого тротуара, и внезапно рядом с ней выросла детская колясочка: мать, видимо, ища кого-то, быстро вбежала в кафе, а ребенок лет двух, блаженно улыбаясь и имея что-то на уме, стал медленно, деловито и с видимым удовольствием разворачивать завернутый в газетную бумагу пакет, лежащий у него в ногах, на одеяльце. Он уселся удобно, раздвинул коленки, и вдруг Зай увидела несколько скользких серебристых рыбок у него в руках. Это были крупные сардинки, только что, по всем признакам, купленные в рыбной лавке. Они, оставляя тонкий кровавый след на голубом одеяльце, сверкали в маленьких руках. Ребенок жмурился от удовольствия и время от времени издавал восторженный негромкий крик. Сардинки (а может быть, мелкие сельди) выскальзывали на одеяло, одна уже завалилась между стенкой коляски и матрасом, другую он запихал себе между колен, а третью пытался засунуть в рот. Две, с оторванными головами, выпали на тротуар.
— Он сейчас ее проглотит, — сказал кто-то громко, все повернули головы, но никто не двинулся.
— Ужин целого семейства! — засмеялась какая-то дама за спиной Зай.
— Где же мамаша? Вот-то будет порка!
Младенец уже откусывал хвост, двумя руками теребя блестящее, гладкое рыбье тело. Зай вскочила, вырвала у него из рук сардинку, подобрала на тротуаре упавшие рыбы, собрала лежащие на одеяле и быстро все завернула в бумагу.
— Не смей трогать! — сказала она строго и вернулась на свое место. В эту минуту вернулась женщина, и колясочка покатила с громко заплакавшим ребенком. Все вокруг несколько секунд смотрели на Зай. «Что я сделала? — ужаснулась она. — Этого нельзя было делать».
— Сразу видно, что иностранка, — сказал молодой человек, сидевший рядом с барышней. — Так мило и естественно вмешиваетесь не в свое дело. Мы на это неспособны, хоть бы он с динамитом играл.
Зай обернулась:
— Я — француженка, — сказала она, — а вы кто? Вот же вмешались не в свое дело…
Ей мгновенно стало очень жарко, и она испугалась, не покраснела ли?
Барышня засмеялась, молодой человек сказал:
— Я француз и вмешался из чувства противоречия. Тут бы никто не встал, даже если бы он подавился. Всегда есть сомнение — а что как мать вернется и скажет: вы не имеете права ни трогать моего ребенка, ни говорить с ним. Вы меня оскорбляете этим, хотите дать понять, что я плохо слежу за ним? Я, может быть, нарочно дала ему эти рыбы, и это вас не касается. Это, может быть, мой способ воспитания детей. У каждого — свои на этот счет идеи, и мои — вас не касаются. Ты заметила, Дениза, никого в общем ничто не касается?
Дениза успела припасть к соломинке над высоким стаканом.
— Ты преувеличиваешь.
— Нисколько. Нечего было вскакивать и отнимать у него рыбий хвост. Она, конечно, нарочно оставила ему эти селедки: приучайся, милый, не бояться ничего. Сегодня — рыбки, завтра — кошечки, послезавтра — тигры.
- Предыдущая
- 19/57
- Следующая