Здравствуйте, доктор! Записки пациентов (сборник) - Нова Улья - Страница 17
- Предыдущая
- 17/60
- Следующая
Раскинул руки. Растопырил пальцы. Сделал знак: тише, тише. Не мешайте. Не подходите. Она нашла, что искала.
Руки Анны Ивановны утрачивали радость. Теряли силу. Сила иссякала в них, утекала талым снегом. Голые ветки били о карниз, о тюремную или больничную, какая разница, решетку. Мы не на воле. Мы в клетке. Но мы поем. От радости или от горя — тоже все равно.
Не каждый день мать находит сына.
Ноги подкосились. Она медленно, медленно опустилась, с сыном на руках, на намытый ею самой, сумасшедше гладкий пол. Они оба отразились в черном мертвом льду лесного застывшего озера: молодая мать, счастливая, довольная, и маленький ребеночек у ее налитой теплым молоком груди.
И по слогам она, как колыбельную песню, повторяла молитву всей своей забытой жизни — ту, что мальчик, выбросившийся из окна, написал ей, коряво и торопливо, в глупой предсмертной записке:
— Мама, не ругай… не ругай меня… мама, я люблю… я люблю тебя…
Стала задыхаться. Хватала ртом воздух. Это не воздух, а наждак! Он царапает легкие! Почему легкие — легкие, а не тяжелые? Дышать ведь так тяжело!
Стайер провел ладонью ото лба к подбородку. Тихо, нежно подошел к Анне Ивановне. Запустил руку в карман ее халата. Вытащил ингалятор, поднес к ее приоткрытому в плаче беспомощному рту, нажал на кнопку. Лекарство брызнуло. Старуха дышала шумно и страшно. Легкие сипели и хрипели дырявой гармошкой.
Анна Ивановна, я так рад за вас! А я уж как рада, Ян Борисович. Анна Ивановна, вы сегодня такая счастливая. И вас это очень красит. Утро красит нежным светом стены древнего Кремля. Просыпается с рассветом… вся советская… земля… Давайте мы запеленаем вашего ребеночка? Он такой хорошенький! Вылитая вы! Мы все сделаем аккуратно, леге артис. Не беспокойтесь. Врачи ведь мастера своего дела. Ну давайте, так, вот так.
Больной закатил глаза. По знаку Стайера два мрачных санитара осторожно вынули его из рук Анны Ивановны. Врач опустился на колени рядом с санитаркой и медленно, медленно вытер ладонями соленые, счастливые ручьи с ее круглых, дрожащих, сморщенных щек.
У себя в кабинете Стайер подошел к стеклянному шкафу и достал оттуда пузырек.
— Спиритус вини, — пробормотал. Налил в мензурку и быстро выпил.
Задышал трудно. Запил глотком холодного чая из щербатой чашки.
Время сбилось в комок. Снова стать ребенком. Потерять мать. Пришли ночью и увели. Слезы и крики матери в ушах, под черепом, поперек горла. Плакать в подушку. Побежать на берег реки. Взбежать на мост. Чугунное кружево перил. Каменные быки. Серая страшная вода. Прыгнуть вниз. Сорок метров высота. Тебя вытащат. Ты ничего об этом не знаешь. Тонешь. Вода льется в легкие. Это очень больно. Орать: я не хочу жить, не хочу! Лежать в больнице. Жрать, давясь, манную кашу. Видеть глаза врачей. Шептать неслышно: я тоже стану врачом. Я буду жизни спасать.
А свою жизнь слабо спасти? Ни жены. Ни детей. Все были и медленно сплыли. С психами и сам станешь психом.
Стайер быстро выкурил дешевую сигарету, ежась у открытой форточки.
Вышел в коридор. Нашел Анну Ивановну. Она сидела на кушетке около сестринской. Улыбалась, как всегда.
— Анна Ивановна, — сказал Стайер тусклым, как старое зеркало, голосом, в котором отразилось сразу много жизней, — идемте ко мне жить? Вы мне за маму будете.
Анна Ивановна спокойно сидела, опустив натруженные, венозные руки на колени, и молча, беззубо улыбалась.
Наталья Рубанова
«Нога, прыгай!», или Гипсовый пируэт
© Наталья Рубанова, 2014
У меня каждый день — выходной, потому что каждый день надо куда-нибудь выходить, в том числе на работку. Я стою перед классическим лестничным пролетом, недалеко от таблички «балкон», в Малом зале консерватории, и прикидываю, сколько шансов выпадет homo sapiens’ам на «разбиться» или «покалечиться», не акцентируясь, впрочем, гамлетовским (пациент наш скорее жив). Байки литинститутской абитуры поведали некогда, что в подобные пролеты улетело несколько студентов, числящихся таковыми по заветному адреску Тверской дырбулщил, 25, и потому запеленгованных другим измерением как «лишние люди»… то присказка, Боткин, сказка наперед будет.
Понедельник. Плетусь в привычное логово галерки. Сегодня «дают» Баха: двести пятьдесят — со дня смерти Иоганна Себастьяныча, двести — с первого крика Александра Сергеича. Пробравшись на предпоследний ряд, укутываюсь органным звучанием. Даже сквозь недосып и подло подсасывающую «ложечку» осознаю — если б подошел сейчас очередной сборщик подписей в пользу очередного «випа», я написала бы — совершенно искренне и непомпезно: «Бах — гений». До «випов» ли, в самом деле? Есть дела и поинтересней.
Полифония — множество лучей на фоне неизменной темы — то выносит за пределы оболочки (она вот-вот — правда, я еще об этом не знаю — сломается), то возвращает в трехмерку. Святая святых, впрочем! Улица Герцена. Центр моего мира. Боткин, прости.
Спиваков появился тогда в новом седом имидже (одна литературная дама споткнется позже об эту фразу: достав словарь, ткнет носом, но я не перепишу) — итак, маэстро, появившись в новом седом имидже, тут же напустил в уши кайфа. Стоит ли говорить, что после концерта в подземку я не спешила? Так и шла-шла-шла по любимому городу, не спешащему отвечать взаимностью: топ-топ, ради этих моментов я все еще здесь, дважды два, топ-топ, «а я иду, шагаю по…».
Самый старый из московских бульваров, казалось, был слегка подшофе: листья шелестели звуками (слышала как), слетевшими на грешную прямо с райских, сорри-сорри, кущ, а рекламные огоньки вовсе не вызывали мыслей о Содоме с Гоморрой да прилагающемся к ним в нагрузку Армагеддоне: миллениум тогда, кажется, не наступил, а просто лишь наступал на пятки. Итак, я собиралась в гости, я полагала… (ненужное зачеркнуть). Инакомыслящая же Инстанция города-государства распорядилась иначе: иномарка, сбившая секунду назад мою оболочку, уносилась в иномарочный свой раек — в самом деле, зачем ДЕЛО №!.. Так через какое-то время сущность моя обнаружила себя держащейся за низкий (година 1999-я) бордюрчик Тверского дырбулщила и недоуменно — все произошло в какие-то секунды — уставилась на асфальт: весь в брызгах крови (словно из бутылки шампанского), «стрельнувших» из ноги, он был, так скажем, не лишен артистизма.
Догадавшись о залете под карету без лошади («Под такую и попасть не стыдно» — «Да бросьте!»), оценив незаслуженную жизнеспособность и только слегка покалечившись, я попробовала, мм, встать. Если короче, то это из серии «Обещал ей пурпуры и лилии, а везу конфеты „Василек“!» — от только что испытанного острого, в самом прямом смысле, ощущения в голове с неимоверной скоростью закрутились любимые цитаты, а «вагончик» а-ля Москва — Петушки обрел полунеподвижность и новое качество — физическую зависимость: нет ничего гаже, разве что душевная (у кого есть душа) или денежная (у кого нет денег).
Набравшись смелости, я все-таки окликнула проходящую мимо даму: «Могли бы вы проводить меня до метро?» — вложив в голос как можно больше непосредственности. Дама посмотрела недоверчиво (не пьян ли котенок, пусть и с распоротой лапой?), но руку протянула. Доковыляв кое-как до скамейки, я смогла осознать лишь одно: любимый город фосфоресцировал, любимый город подмигивал мне одной, любимый город прикидывался городом-курортом, таким вот нестандартным образом, с помощью ДТП, признаваясь в своей — ко мне — любви-ви-ви, будь она неладна… И кто-то бежал уже за скорой, и кто-то предлагал, о-о, свезти в больничку… я же наблюдала за собой, своей оболочкой, отдельно взятой ногой и окружающим пространством сквозь дымок болевого шока да думала: Film! Film! Film! Дастиш фантастиш! Moskwa slezam verit, glavnoe ne plakat’!.. А через какое-то время пол-Тверского дырбулщила взирало на то, как вместе с носилками и вечерней мглой поглощает меня карета скорой помощи. Такие же лица, что и у оккупировавшего бульварные скамейки народца, были у толпы зевак, выходящих из небезызвестной консерватории несколько лет назад: горел банк. Пламя весело плясало по крыше, окнам и стенам, вызывая у глазеющих первобытную радость: «Не мое горит». Впрочем, ее, нелепую радость эту, с той же стереотипной одинаковостью вызывали и пожарные машины, и шланги с потоками воды — people компенсировался, а Арефьева, кажется, еще даже не спела «мой дом сгорел, зато весь город цел…»
- Предыдущая
- 17/60
- Следующая