Тишина - Бондарев Юрий Васильевич - Страница 92
- Предыдущая
- 92/96
- Следующая
— Запомнил, сволочь? Иди еще не дошло?
— А-а! Пусти-и! Пусти-и!..
Михеев с неожиданной яростью забился в его руках, ударил коленом в живот, и Константин, превозмогая острую боль в паху, притянул его и, выругавшись, изо всей силы кинул спиной к стене, подальше от себя — он не хотел драки, зная, что может не удержаться от нее.
Охнув, Михеев сполз по стене на пол и, раздвинув ноги в бурках, кашлял, задыхаясь, выдавливал вместе с кашлем:
— Убить захотел? Убить? Я тебя упеку!.. Пистолет у тебя… разговорчики. Я тебя…
— Что-что! — крикнул Константин и бросился к нему. — Что ты сказал?
— Не трожь! — взвизгнул Михеев, засучив бурками по грязному полу. — Я ничего не говорил!.. Не говорил я! Убить хочешь?.. Не трожь!
«Похоже. Очень похоже, — подумал Константин. — Так и Быков».
— Убить?..
— Этого мало, сволочь!
— Чего вас тут надирает? Что за крик еще? — раздался голос в проходе закутка.
Константин оглянулся и тут увидел торопливо входивших в закуток насупленного Плещея, Акимова и вместе с ними весело изумленного Сенечку Легостаева, как бы всем лицом своим ожидавшего скандала. Константин сказал, сдерживая голос:
— Вот визжит парень непонятно почему…
— Что тут еще, Костя? Что этот… упырь на полу загорает? — мрачно спросил Плещей, быстро окидывая, глазами обоих из-под сросшихся лохматых бровей. — Разговор? А крик зачем? На весь гараж!
— Был разговор. По душам, — ответил Константин и кивнул на Михеева, медленно вставшего, злобно, со всхлипами сморкающегося в скомканный платок. — Илюшеньке захотелось посидеть на полу, охладить поясницу. Странности у него. Во время серьезного разговора садится на пол. Не удержишь.
Сенечка Легостаев захохотал, нагло показывая стальные зубы; Акимов испытующе поглядел на Михеева, затем на Константина и потупился.
— Бывает, — равнодушно произнес Плещей и сплюнул с непроницаемым видом, словно ничего не заметил здесь. — Иногда полезно бывает задний мост охладить. Только крика не надо. Лишнее!
Не подняв головы, Михеев по-бычьи протиснулся к выходу между Плещеем и Акимовым, вышел из закутка и заплетающейся походкой двинулся к машинам в сопровождении Сенечки Легостаева, который, ухмыляясь, спрашивал его:
— Чего бараном орал, гудок?
— Ну? — хмуро сказал Плещей и подтолкнул Константина к выходу. — На линию давай. Все должно быть как у молодого в субботу! Идеально. Ни одной придирки в смену! Ясно? Все как надо. И Акимов не понял, и я не понял. Ясно? У нас слух плохой… А Сенечка умом не допер.
— Понял, Федор Иванович, — негромко ответил Константин. — Спасибо. Я все понял.
— Давай, давай на линию!
Вечером, бреясь в ванной, Константин долго разглядывал свое лицо, темное, смуглое, похудевшее, казалось, обожженное чем-то; глаза смотрели устало и ожидающе — незнакомо. Прежде, бреясь и любя эти минуты, он насвистывал и подмигивал себе в зеркало, чувствовал тогда, как молодеет кожа на пять лет. Теперь бритье не так ощутимо молодило его — подчеркнуто открывало чуть тронутые сединой виски, — и мысль о том, что Ася видела это его новое лицо, была неприятна Константину.
Потом, ожидая Асю, он приготовил стол к ужину и задумчиво, со знанием дела, как будто всю жизнь занимался этим, заваривал чай. Теплый пар, подымаясь, коснулся его выбритого подбородка, защекотал веки. И он опять представлял свое лицо темным, усталым, каким видел его в зеркале, и лег на диван, поставил пепельницу на стул.
Тишина стояла в квартире теплой неподвижной водой, и звуки расходились в ней, как легкие круги по воде: приглушенные заборами далекие гудки машин, изредка позванивание застывших луж под чьими-то шагами во дворе. И было странно: то, что произошло с ним в последние дни, и то, что происходило в мире, бесследно тающей зыбью растворялось в этой тишине, и он почувствовал, что смертельно, до тоскливого онемения устал, что его охватывает равнодушие ко всему, это бездумное расслабление мысли и тела.
Он поморщился, услышав затрещавший телефон.
От неожиданного звонка закололо в висках. Но он не хотел вставать, не в силах разрушить это состояние бездумного и отрешенного покоя; затем с насилием над собой снял трубку — могла звонить Ася.
— Да…
Трубка молчала.
— Да, — повторил Константин. — Да, черт возьми!
— Мне Константина Владимировича…
— Я слушаю. Слушаю! Кто это?
— Добрый вечер, Константин Владимирович, — откуда-то издалека зашелестел в мембране мужской голос, и Константин переспросил раздраженно:
— Да с кем я говорю? Ничего не слышно!
— Слушайте меня внимательно и не перебивайте. И не задавайте никаких вопросов. Я звоню вам для того, чтобы дать только один совет. Я понимаю, что Илья Матвеевич трус и деревянный дурак, но и вы поступаете не более умно, простите за прямоту. Мой вам совет: выбросьте немецкую игрушку куда угодно, чтобы у вас ее не было. Если вы еще не выбросили. И если вам нравится дышать свежим воздухом. Надеюсь, этого телефонного звонка не было и вы ни с кем не разговаривали. Не говорите об этом и жене. Это все!
Константин вытер обильно выступивший, как после болезни, пот на висках, пошарил сигареты на стуле и, когда закурил, вобрал в себя дым, обморочно закружилась голова.
«Ловушка? Это ловушка? Но зачем, зачем? Соловьев… У него был Михеев? Озлобился и пошел? Что ж — вот оно, злое добро? А как? Как иначе?.. Это был голос Соловьева? Он говорил! Его голос. Неужели он симпатизирует мне? После того разговора? Соловьев? Зачем? Что ему? Для чего?»
Константин с туманной головой начал ходить по комнате, не понимая и не зная, что нужно делать теперь, лишь чувствуя, что его удушливо опутало, как сетями, что он не может решиться сейчас на что-то, ничему не веря уже.
«Неужели? Не может быть!.. И это — правда? — подумал он. — Все равно! Все равно!..»
15
— Да, умер…
— Чего сказываешь, гражданин? В платке я, не слышу.
— Умер, говорю, Сталин. Не приходя в сознание.
— Го-осподи! А я слышу — музыка… Из Воронежа ведь я, у сродственников остановилась… Утром встала, брательник на работу собирается. «Плохо», — говорит. А я-то говорю: «Разве врачи упустят?» Упустили!..
— Мамаша, не мешайте! Если идете — идите! Со всеми… А вы — под ногами!
— Бегут, что ли, впереди?
— Да нет. Стоят. Милиция порядок наводит.
— Когда диктор сообщал, голос так и дрожал. Говорить не мог…
— Как вам не стыдно, товарищ? Со стороны пристраиваетесь! Колонна оттуда идет! Во-он, оглянитесь!
— Это что же, родимые, его смотреть?
— …Да, не приходил в сознание…
— Сто-ой!.. По трое бы построились! Товарищи, товарищи!
— Оживятся они сейчас… Рады!
— Как же мы теперь без него? Как же мы жить-то будем?
— Кто оживится?
— Да всякая международная сволочь. Как раз тот момент, когда они могут начать войну…
— Американцы соболезнование не прислали.
— Куда же смотрела медицина? Лучшие профессора!
— К сожалению, он был не молод. Здесь, видите ли, и медицина бессильна. Как врач говорю.
— Кто после Аллилуевой был его женой?
— Да кто-нибудь был…
— Что-о? За такие слова — знаете? В такой день — что говорите?
— Я ничего не сказал, товарищ…
— Что было бы с нами, если бы не он тогда…
— Впереди есть милиция?
— Когда война началась, выступал. Волновался. Боржом наливал. По радио слышно было, как булькало…
— Иди рядом со мной. Не отставай!
— Верочка, не плачь! Не надо, милая. Слезами сейчас не поможешь. Я прошу тебя.
— Гражданин, это ваш сын? Смотрите, у него снялась галошка! Промочит ноги.
— Я на всех стройках… И в первую пятилетку, и потом…
— Социализм вытащил…
— Когда брата в тридцать седьмом арестовали, он Сталину письмо написал.
— Ну? Что вы шепотом?.. А он…
— Не передали ему, видать, секретари.
— Девочка, где твоя мама? Ты одна? Слушайте, чей это ребенок? Чей ребенок?
- Предыдущая
- 92/96
- Следующая