Берег - Бондарев Юрий Васильевич - Страница 64
- Предыдущая
- 64/103
- Следующая
Она соединила кисти рук лодочкой перед подбородком и с осторожным вдохом и выдохом торопливо зашептала непонятные бегучие слова, будто на самом деле облегченно молилась, заклинала и страстно благодарила кого-то, может быть, случайную эту бабочку, по суеверной примете залетевшую из сада в комнату, или же после ужасной ночи необычно тихое, светообильное, как радость, майское утро, или, может быть, счастливую судьбу в облике русского лейтенанта: ведь он первый защитил ее и вчера не погиб вместе с другим русским лейтенантом, позволившим ей и ее брату остаться в доме, занятом враждебными солдатами.
То, что Никитин не знал, о чем шептала она, а только воображением силился предположить, все же ревностно царапало его душу, точно в ее недавних слезах, сочувствии к нему, робкой и виноватой нежности проскальзывало нечто ложное, искусственное, заранее настроенное на возможность защиты с его стороны в доме, где стояли озлобленные вчерашним боем солдаты, которыми он командовал.
– Schmetterling, Schmetterling, – шептала она, провожая взглядом неслышное порхание бабочки под потолком, а Никитин, уже хмурясь, вопросительно глядел на ее лицо, оно неуловимо менялось, как тогда на допросе: то отблеск страха, то чистое выражение надежды появлялись и стирались в ее взгляде, то маленькими зеркальцами светились в грустной улыбке зубы, и, отражая улыбку, сине загорались глаза, заблудившиеся где-то в солнечном сверкании потолка.
«Что я делаю? Что же будет дальше? Чем это кончится? – в растерянном поиске ясности думал Никитин. – Мы не знаем друг друга, но как будто уже знаем и не стыдимся. И она лежит рядом со мной. „Ich weib nicht, was soil es bedeuten, dap ich so traurig bin…“ [48] Да, да, это стихотворение Гейне, которое я вызубрил в школе. Я не досказал ей… А как дальше? Что дальше?.. «…So traurig bin…» А как же дальше?»
– Du bist… Schmetterling [49], – вдруг задумчиво проговорила она и, похоже было, жалея, благодарным нажатием мягко-расслабленных губ поцеловала ему руку, подышала в ладонь, подумала и добавила, отделяя слова для понимания: – und… ich… bin… Schmetterling [50]. Vadim und Emma… Verstehst du mich? [51]
– Я бабочка? – догадался и усмехнулся Никитин. – Какая-то непонятная философия, Эмма. Меня можно сравнить с бабочкой?
– Philosophic? Keine Philosophic! [52]
Она, не выпуская его руки, проворно села на постели, откинув волосы, склонила голову, излишне серьезно изучила его ладонь, потом провела ноготком две скрещенные кривые линии, неуверенно сказала:
– Madchen Emma und ein junger Leutnant. Krieg… Schmetterling und das Madchen Emma [53].
– Это, может, и, правильно, – сказал Никитин. – Только ты, конечно, не права насчет этой Schmetterling. – Он, удивленный, повел головой на потолок, где желтым бликом прилепилась бабочка, и тотчас замолчал: в запасе не было ни одного нужного немецкого слова.
Это сравнение с бабочкой было, разумеется, чересчур сентиментальным, несерьезным, чересчур легковесным для него, четырежды награжденного боевыми орденами офицера, воевавшего три года, видевшего многое, что можно увидеть на войне, наученного принимать решения и отдавать приказы солдатам, подчиненным ему. Он считал себя вполне самостоятельным, опытным человеком, бывал порой самолюбив, вспыльчив и строг соответственно обстоятельствам, однако ни за что не признался бы никому, что вся его офицерская привычная жизнь была неестественной и вынужденной, а вся еще непрожитая жизнь – оборванное прошлое, летнее, солнечное, подробно неизвестное другим, о чем он иногда говорил одному только Княжко, – оставалась где-то радостным светом позади, в заросших старыми липами переулках лучшей в мире улицы Ордынки, в той особенно прекрасной, едва начавшейся жизни, будущее которой представлялось прерванным продолжением счастливых школьных лет. Но эта жалость Эммы, когда она поцеловала ему руку, и этот вроде бы намек на возраст («юнгер лейтнант») задели его, как напоминание о вероятной неопытности: «Она видела меня беспомощным, когда раздевала и укладывала в постель?»
– Насчет бабочки, Эмма, какая-то ерунда, – заговорил Никитин пасмурно, тщетно силясь найти немецкие слова. – Не в этом дело. А, черт, язык! Ну, как же тебе объяснить?
Он хотел сказать, что его невозможно так воздушно сравнивать с бабочкой, потому что он советский офицер и не боится ни бога, ни черта, ни немецких танков, ни осуждения солдат за то, что с ним случилось вчера, что он отвечает за поступки (в этом даже был подчеркнутый вызов), но в долгих муках поисков нашел лишь несколько ученических слов:
– Ich bin zwanzig Jahre alt [54]. («Глупость и ерунду порю! К чему это я сказал о своем возрасте? – подумал он, недовольный неуклюжим ответом. – Совсем не то говорю, сплошную говорю ересь…»)
– O, zwanzig! – Она просияла, обрадовалась и сейчас же для убедительности приложила щепотку пальцев к своей груди, сообщила о себе в третьем лице: – Emma achtzehn… Ein, zwei, drei… und so weiter! [55]
«Семнадцать или восемнадцать?» – сосчитал в уме Никитин, нечетко помня счет от десяти, а она, улыбаясь влажными зеркальцами зубов, перегнулась к краю постели, взяла его ручные часы, положенные им в изголовье на стуле, отметила на циферблате ноготком три деления за цифрой пятнадцать, педантично отсчитала, точно ученику на уроке математики в школе:
– Also, funfzehn, sechzehn, siebzehn, achtzehn. – И, придавливаясь виском к его виску, воскликнула со смехом притворного испуга: – O, mein Gott, ich bin so alt! Eine richtige Gropmutter! Verstehst du mich? [56]
«Без десяти восемь! – тревогой бросилось в глаза Никитину. – Через десять минут подъем. Неужели сейчас постучат?»
Он, не выдав беспокойства, прислушался к невнятным звукам внизу и начал застегивать на запястье ремешок часов, думая, как сказать ей, что нельзя оставаться больше, пора уходить, сейчас уходить, но его беглый взгляд в сторону двери, его скрываемая напряженность сразу же чутко передалась ей, отразилась страхом на веснушчатом лице, будто непредвиденное что-то вошло, незаметно прокралось в комнату тенью затаенной угрозы обоим.
– Was ist los? Soldaten?.. Was? [57]
– Эмма, – сказал он, затрудненно подбирая в памяти немецкие слова, испытывая новой шершавой болью ноющую вину перед ней. – Эмма… Тебе надо идти. Komm zuruck. То есть мне… то есть нам пора. Сейчас подъем батареи. Komm, Emma… Auf Wiedersehen… Я не хочу, чтобы тебя увидели здесь.
Она затравленным зверьком озиралась на дверь, на распахнутое окно, где в чистейшей голубизне погожего майского утра пылало солнце над садом, над красными черепичными крышами, потом на миг, в тишине мансарды, тоже прислушалась к завозившимся голосам на первом этаже, заглушенным полом, и с жалобным всхлипом, как к защите, приникла лбом к его плечу, обвила руками его шею, шепча по слогам:
– O, Vadi-im, mein lieber Vadi-im!
– Auf Wiedersehen, Emma. Тебе пора. Уже утро, Эмма…
– Wiedersehen, wiedersehen, wiedersehen…
Она вскочила с постели, торопливо надела халатик на голое тело и, завязывая поясок, клоня голову, смиренной поступью кроткой подчиненной девочки пошла к двери, а он лежал, ослабленный, еще невесомо окутанный теплым, ватным туманом, еще ощущая протяжный шепот ее: «wiedersehen», и млечно-нежный запах ее шеи, горько-мятную конфетную сладость туалетного мыла, исходившую от ее желтых волос, но вновь подспудное, мучительное чувство бессознательно случайного, ничем не оправданного, совершенного им и ею в беспамятной отрешенности от всего, что было вчерашней и сегодняшней действительностью, тоненьким предупредительным колокольчиком тревоги звенело в нем, вызывая томящую, как неизвестность судьбы, опасность перед тем, что он знал и не знал.
48
Не знаю, что это такое, почему я так печален…
49
ты – бабочка
50
и я – бабочка
51
Ты меня понимаешь?
52
Философия? Никакая не философия!
53
Девушка Эмма и молодой лейтенант. Война… Бабочка и девушка Эмма
54
мне двадцать лет
55
Эмме восемнадцать… Раз, два, три… и так далее
56
Вот, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. О, господи, я такая старая! Настоящая бабушка! Ты меня понял?
57
Что случилось? Солдаты?.. Что?
- Предыдущая
- 64/103
- Следующая