Зима в раю - Арсеньева Елена - Страница 25
- Предыдущая
- 25/79
- Следующая
«Волоча ноги, я ушел от родных, волоча мысли, я ушел от Бога, от достоинства и от свободы, волоча дни, я дожил до своих лет… Я сутулился, и вся моя внешность носила печать какой-то трансцендентальной униженности.
Ну что, собственно, произошло в метафизическом плане оттого, что у миллиона человек отняли несколько венских диванов сомнительного стиля и картин нидерландской школы мало известных авторов, несомненно поддельных, а также перин и пирогов, от которых неудержимо клонило к тяжелому послеобеденному сну, похожему на смерть, от которого человек встает совершенно опозоренный?..
Разве не прелестны все эти помятые выцветшие эмигрантские шляпы, которые, как грязные серые и полуживые фетровые бабочки, сидят на плохо причесанных и полысевших головах? И робкие розовые отверстия, которые то появляются, то исчезают, у края стоптанной туфли (ахиллесова пята!), и отсутствие перчаток, и нежная засаленность галстуков? Разве Христос, если бы он родился в наши дни, не ходил бы без перчаток и в стоптанных ботинках и с полумертвой шляпой на голове? Не ясно ли вам, что Христа во многие места, несомненно, не пускали бы…
Летом мне уже становилось все равно. Я ел хлеб прямо на улице, не стряхивая с себя даже крошек. Я читал подобранные с пола газеты. Я гордо выступал с широко расстегнутой узкой и безволосой грудью и смотрел на прохожих отсутствующим и сонливым взглядом, похожим на превосходство.
Мое летнее счастье освобождалось от всякой надежды, и постепенно я начинал находить, что эта безнадежность сладка, и гражданская смерть весьма почитаема, и в ней есть иногда горькое и прямо-таки античное величие.
Я начинал принимать античные позы, то есть позы слабых и узкоплечих философов-стоиков, поразительные, вероятно, по своей откровенности благодаря особым римским одеждам, не скрывающим телосложения.
Стоики плохо брились, думал я, только что мылись хорошо.
И я, правда, ночью, прямо с набережной, голышом купался в Сене…»
О нет, Дмитрий не наслаждался книгами Поплавского! Читая их, он словно бы постоянно шептал молитву: «Ангел мой, сохранитель мой, спаси меня и сбереги, уведи меня от ЭТОГО и лучше ниспошли мне смерть немедленную, но достойную, чем допусти впасть в унижение!» Потому что иногда хотелось бросить мотаться в Биянкур, чтобы торговать своей опостылевшей l’apparence noble, хотелось поплыть по воле волн, опуститься, полететь, как завещал Федор Михайлович Достоевский, вверх пятами и превратиться именно в ту тварь дрожащую, которой так не хотел сделаться омерзительно-обаятельный убийца Родион Раскольников. И сделался-таки!
Опуститься… Смириться…
Забыть былое… Забыть Россию…
Дмитрий думал, со временем это возможно. Однако время шло – а память жалила все острее. Сначала казалось бесспорным: не свергнув Советской власти, нельзя ничем помочь России, так же, как удавленному петлей нельзя помочь, не вынув шею из петли. Однако выходило, что удавленный петлю не то расслабил, не то как-то еще приспособился – и живет, живет! Эмигранты морально и духовно закопались в могилу, чтобы воскреснуть вместе с Россией. Однако выходило, что она-то воскресла, а они…
Конечно, нельзя недооценивать большевистские лозунги и идеи, гипнотизирующие массы, как ничто другое. Но остервенение народа, его-то нельзя сбрасывать со счетов. То самое остервенение, о котором когда-то писал столь любимый Дмитрием Пушкин – правда, имея в виду другое историческое событие:
В их случае остервенение народа было обращено не против «жидов и коммунистов», а против своих, чистокровных русских, таких, как штабс-капитан Аксаков. Они бежали не по своей воле – их выдавили, выгнали из России.
«Как они могут там жить?» – смятенно думал Дмитрий об оставшихся раньше. Теперь все чаще размышлял: «Как мы можем тут жить? Легко говорить про дым отечества, но у нас остался один дым, без отечества! Россия, моя Россия… Ты кончена? Или это нам пришел конец?»
Забыть былое… Забыть Россию…
Все в мире есть, как уверял Лермонтов, забвенья только нет, а потому Дмитрий все же никак не мог отрешиться от забвенья себя прошлого, от всей своей прошлой жизни. Особенно почему-то не благость мирная, а война вспоминалась часто. И воспоминания эти рождали странные мысли, которых Дмитрий сначала боялся и стыдился, а потом все же допустил их до себя – и даже сжился, сроднился с ними.
Не далее как сегодня у младороссов взахлеб нахваливали мощь советской армии. А кто ее создал, эту армию? Так называемые «военспецы», бывшие царские офицеры. Среди них мог быть и он, Дмитрий… Ну да, ведь он же боевой офицер! Если бы не ушел тогда с Витькой из Энска в Казань, не обрубил бы все концы, кто знает, вдруг да отсиделся бы под крылышком влиятельного шурина Шурки Русанова (эх, сколько он в свое время повеселился над тем, что шурина зовут именно Шуркой!), ставшего редактором резко покрасневшего «Энского рабоче-крестьянского листка»?
Правда, в эмигрантской прессе мелькали слухи о многочисленных репрессиях среди советских военных… Но о репрессиях пишут столько и такого, что во все написанное плохо верится. Определенно чушь, как всегда. О Советской России чего только не писали! Однако в последнее время печать стала сдержанней и не искажала факты до неузнаваемости, а просто-напросто снабжала их самыми ехидными замечаниями, благо советская действительность оставляла для таковых комментариев преширокие возможности. А вот во времена революционные и Гражданской войны пресса работала куда более грубо и топорно. Дмитрий, у которого всегда была отличная память – любые стихи мог запомнить, прочитав всего лишь дважды! – кажется, навеки и почти дословно запомнил несколько пассажей, напечатанных в какой-то белогвардейской газете в девятнадцатом году и поразивших его воображение изощренностью фантазии: «На левую руку красноармейцам накладывают особый красный штемпель, дабы облегчить поиск дезертиров. Инженер Рогаль, автор этого изобретения, получил премию в 50 тысяч рублей». Или: «На секретном заседании выступил Ленин. Он заявил, что наш главный козырь – международная революция, без нее русской революции надеяться на успех нельзя. Есть два выхода. Первый: глупо, красиво умереть, даже и с музыкой. Предлагаю второй выход. У нас есть остатки золота и броневики. Вышвырнув ненужных нам людей, мы уйдем со всем этим в подполье». Ну и совсем уж ни в какие ворота не лезущее: «Коммунисты постановили собрать на каждую волость женских волос 3—4 пуда, женского молока – 7 пудов, из каждых 100 человек 75 расстрелять…»
Хотя насчет расстрелов, кажется, вполне соответствовало действительности…
Тогда! Тогда соответствовало! Тогда была война! А сейчас совсем другое время! И даже если кого-то из военспецов все же поставили к стенке, несомненно, они сами того заслужили, в какие-нибудь комплоты антиправительственные ввязались.
Дмитрий покачал головой. Эх, если бы можно было вернуться в армию! Он в юности манкировал службой, даже в отставку, помнится, рвался, но во время войны проникся сознанием, что именно военная служба – самое важное, самое ценное в его жизни. И если бы он был сейчас в России, он тоже мог бы служить в армии. Неважно, красная она или белая. Главное – русская!
Хотя нога, чертова нога…
Хромая сильнее обычного (видимо, дожди не собираются в ближайшее время прекращаться – так же, как и сосущая тоска сердечная), Аксаков поднялся из метро на углу Шатодам и Ле Пелетье, сделал несколько шагов к рю Марти, как вдруг столкнулся с человеком, который быстро шел к метро и на ходу заглядывал в газету.
Газета упала, человек с трудом удержался на ногах, но выронил свой портфель. Он поднимал портфель, а Дмитрий, по укоренившейся привычке сыпля пардонами, начал собирать мигом подмокшие газетные листы. Невольно глянул на текст – и не поверил своим глазам. Чудилось, его мысли подслушал кто-то всеведущий! Подслушал – и немедленно послал на них ответ. Газета оказалась не французская, а русская. «Правда»! С фотографиями военного парада в честь 7 ноября, праздника их революции! «Великой Октябрьской социалистической революции», – мысленно проговорил Дмитрий чуть не впервые в жизни и вдруг ощутил острое желание сказать это вслух.
- Предыдущая
- 25/79
- Следующая