Как я стал режиссером - Эйзенштейн Сергей Михайлович - Страница 2
- Предыдущая
- 2/3
- Следующая
Взрослый зритель мимирует исполнителей более сдержанно, но именно поэтому, вероятно, еще более интенсивно фиктивно, то есть без фактического повода и без реального поступка действия, переживает всю ту великолепную гамму благородства и геройства, которые ему демонстрирует драма, или дает фиктивный же выход низменным побуждениям и преступным задаткам своей зрительской натуры – опять-таки не поступком, но все через те же реальные чувства, сопутствующие фиктивному соучастию в злодеяниях на сцене.
Так или иначе, из всех этих соображений меня задел элемент «фиктивности».
Итак, искусство (пока на частном случае театра) дает возможность человеку через сопереживание фиктивно создавать героические поступки, фиктивно проходить через великие душевные потрясения, фиктивно быть благородным с Францем Моором, отделываться от тягот низменных инстинктов через соучастие с Карлом Моором, чувствовать себя мудрым с Фаустом, богоодержимым – с Орлеанской Девой, страстным – с Ромео, патриотичным – с графом де Ризоором; опрастываться от мучительности всяких внутренних проблем при любезном участии Карено, Брандта, Росмера или Гамлета, принца Датского.
Но мало этого! В результате такого «фиктивного» поступка зритель переживает совершенно реальное, конкретное удовлетворение.
После «Зорь» Верхарна он чувствует себя героем.
После «Стойкого принца» он ощущает вокруг головы ореол победоносного мученичества.
После «Коварства и любви» задыхается от пережитого благородства и жалости к самому себе.
Где-то на Трубной площади (или это было у Сретенских ворот?) меня бросает в жар: но ведь это же ужасно!
Какая же механика лежит в основе этого «святого» искусства, к которому я поступил в услужение?!
Это не только ложь, это не только обман, это – вред, ужасный, страшный вред.
Ведь имея эту возможность – фиктивно достигать удовлетворения – кто же станет искать его в результате реального, подлинного, действительного осуществления того, что можно иметь за небольшую плату, не двигаясь, в театральных креслах, из которых встаешь с чувством абсолютной удовлетворенности!
«Так мыслил молодой повеса…»
И на пешем перегоне от Мясницкой до Покровских ворот увиденная картина постепенно превращается в кошмар…
Надо не забывать, что автору было двадцать два года, а молодость склонна к гиперболизации.
Убить!
Уничтожить!
Не знаю, из таких ли же рыцарских мотивов или из таких же недодуманных мыслей, но этот благороднейший порыв к убийству, достойный Раскольникова, бродил не только в моей голове.
Кругом шел безудержный гул на ту же тему уничтожения искусства: ликвидацией центрального его признака – образа – материалом и документом; смысла его-беспредметностью; органики его – конструкцией; само существование его – отменой и заменой практическим, реальным жизнеперестроением без посредства фикций и басен.
Людей разного склада, разного багажа, разных мотивов на общей платформе практической ненависти к «искусству» объединяет ЛЕФ.
Но что может сделать мальчишка, сам еще даже не вскочивший на подножку экспресса художественного творчества, сколько бы он ни орал фальцетом ломающегося голоса против общественного института, узаконенного столетиями,– против искусства?!
И выползает мысль.
Сперва – овладеть, потом – уничтожить.
Познать тайны искусства.
Сорвать с него покров тайны.
Овладеть им.
Стать мастером.
Потом сорвать с него маску, изобличить, разбить!
И вот начинается новая фаза взаимоотношений: убийца начинает заигрывать с жертвой, втираться в доверие, пристально всматриваться и изучать ее.
Так подсматривает преступник расписание дня своей жертвы, так изучает привычные пути ее и переходы, отмечает ее привычки, места остановок, привычные адреса.
Наконец заговаривает с намеченной жертвой, сближается с ней, вступает даже в известную задушевность.
И тайком поглаживает сталь стилета, отрезвляясь холодом его лезвия от того, чтобы самому случайно не уверовать в эту дружбу.
Итак, мы ходим с искусством друг вокруг друга…
Оно – окружая и опутывая меня богатством своего очарования, я – втихомолку поглаживая стилет.
Стилетом в нашем случае служит скальпель анализа.
При ближайшем рассмотрении развенчанная богиня «в ожидании последнего акта», в условиях «переходного времени» может быть небесполезна для «общего дела».
Носить корону она не достойна, но почему бы ей не мыть пока что полы?
Как-никак, воздейственность искусством – все же данность.
А молодому пролетарскому государству для выполнения неотложных задач нужно бесконечно много воздействия на сердца и умы.
Когда-то я изучал математику, – как будто зря (хотя и пригодилось в дальнейшем, чего я тогда, однако, не предполагал).
Когда-то я зубрил японские иероглифы… тоже как будто зря. (Пользы от них я тогда не очень еще видел; что есть разные системы мышления вообще, я тогда усмотрел, но никак не думал, что это мне для чего-нибудь пригодится!)
Ну что же, вызубрим и изучим еще и метод искусства!!
Тут имеется хоть то преимущество, что самый период зубрежки может приносить еще и непосредственную пользу.
Итак, опять за книжки и тетради… Лабораторные анализы и эпюры… Таблица Менделеева и законы Гей-Люссака и Бойля – Мариотта в области искусства!
Но тут – вовсе непредвиденные обстоятельства.
Молодой инженер приступает к делу и страшно теряется.
На каждые три строчки теоретического приближения к сердцевине сущности его новой знакомой – теории искусства – прекрасная незнакомка несет ему по семь покрывал тайны!
Это же океан кисеи!
Прямо – модель от Пакэна!
А известно, что никакой меч не способен разрубить пуховую подушку. Напрямик не прорубишься сквозь этот океан кисеи, каким бы двуручным мечом в него ни врубаться!
Пуховую подушку разрезает только остро отточенный, закругленный восточный ятаган характерным движением руки искушенного Салладина или Солимана.
В лоб не взять!
Кривизна ятагана – символ длинного обходного пути, которым придется подбираться к расчленению тайн, скрытых под морем кисеи.
- Предыдущая
- 2/3
- Следующая