Выпьем за прекрасных дам (СИ) - Дубинин Антон - Страница 32
- Предыдущая
- 32/35
- Следующая
Обычная, в сущности, история — тем-то и ужасная, что обычна. И пятнала эта грязь заодно всех, кто причащался от одной чаши с похотливыми сержантами, чтоб им пусто было на этом свете и в Чистилище, если они в нынешнем году, конечно, не забыли причаститься… Пятнала мерзость и Гальярда, и бедного Антуана, который по ночам последние дни плакал, не просыпаясь — от боли сердечной плакало его тело, когда ушедшая в странствие по дорогам сна душа уже не сдерживала его узами стыда…
Граф на бой не звал… Господи, помилуй: опять эта песня… Сколько же можно им там говорить, за дверью? О чем возможно так долго вместе молчать?!
Дверь почти бесшумно раскрылась — Гальярд развернулся, едва не подпрыгнув. Антуан, боком протиснувшийся в коридор цокольного этажа тюрьмы, держал голову опущенной — и инквизитор не смог сразу разглядеть по его лицу, — которое он умел читать не хуже книги, — каков же был разговор.
Юноша закрыл дверь — ключ торчал в скважине снаружи — повернул его пол-раза трясущимися руками. Не с первого раза получилось запереть. Наконец Гальярд, сторожко смотревший, увидел его лицо: смятенное, с полосками от слез — да не просто с полосками: самые настоящие струйки все тянулись и тянулись от тяжелых нижних век, блестя в свете масляного светильничка на стенке меж камерами. При всем том Антуан улыбался кривой, неуверенной улыбкой человека, которому только что объявили, что смертная казнь отменяется.
— Ну? — выдохнул Гальярд, готовый врезать ему четками по глупой физиономии, если тот не перестанет томить, не заговорит сейчас же.
Антуан, однако же, в неведении своем рискнул физиономией, прежде сделав несколько шагов к лестнице. Отозвался шепотом, косясь на закрытую расплывающуюся дверь.
— Отец Гальярд, laudamus Dominum, все хорошо. Она… сказала, что завтра покается. Согласна… на вопросы отвечать.
— Как?! — Гальярд на это надеялся, Гальярд об этом молился… Гальярд, можно сказать, уповал — и только сейчас понял, как же мало он на это рассчитывал.
— Я… не знаю сам, отче. Per quasi inspirationem.[24] Я ничего не делал особого. Просто… просил ее. Прощения у нее просил. И… просил покаяться.
— Как?! — еще раз спросил приор, желая — остро желая — приобщиться благодати, дарованной другому. Такую же ревность, почти физическую боль, хотя и радостную, он когда-то испытывал вместе… с братом Бернаром, ныне — Христовым мучеником.
— Per quasi…
— Говорил-то ты ей о чем?
— О Спасителе все больше. О том, что Ему ведь еще больней, Распятому… Даже больней, чем мне, ведь я ее тоже люблю — вот и дурно мне, как на куски режут, а Он-то ее стократ сильнее любит, Его-то она так за что… И что если она погибнет, я тоже никогда не буду счастлив, даже на Небесах не смогу — ведь ее-то там не будет со мной… Будто мало мне, что матушки нет. Пожалеть меня просил. Смилостивиться… Не уходить. В такую темноту — от нас ото всех.
Гальярд едва сдерживался, чтобы не обнять его на радостях. Ангелы танцевали под тюремным сводом. Размахнуться здесь руками негде — а как человеку свою радость выразить, как хотя бы о горе сказать, если негде жестикулировать? Невольно вспомнился старый анекдот — про то, как франки схватили в плен провансальца, связали его накрепко и давай допрашивать: откуда ты? Молчит. Начали его колотить — а ну, отвечай, партизан! Тот кричит, надрывается, а слова сказать не может. Наконец пришел старый франкский капитан, десять лет в Лангедоке воюет: развяжите, говорит, ему руки! Развязали беднягу злодеи-франки, тот как взмахнет руками, как вскричит: я местный, с Тулузы я! Не партизан я, мирный каменщик, в гости к куму шел, да вы сказать не давали!..
Антуан прокашлялся, набрал в грудь побольше воздуха и решился:
— Только, отче, я… Я виноват. Я… нарушил ваш запрет.
Сердце Гальярда мгновенно провалилось в желудок.
— Что?!
— Я… я прикоснулся к ней, отец… прикоснулся пальцем. — Антуан посмотрел на собственный оттопыренный большой палец с тоскливым стыдом, как на орудие преступления. — Я… благословил ее, ну, понимаете… начертал ей на лбу крест. Один раз.
Гальярд споткнулся о нижнюю ступеньку и больно отбил ногу.
— Ох, ду… возлюбленный во святом Доминике брат Антоний! Ладно. Понятно. Что с тобой за это предлагаешь сделать? Какое на тебя наложить покаяние?
В блестящих в темноте глазах Антуана пронеслось не меньше десяти суровых видений.
— Прочитаешь еще раз мне Жерара де Фрашета. Ту же часть, ту же главу. Только… одну первую историю. Зато — десять раз подряд! И выучишь ее наизусть!
— И еще, отче… Только это еще хуже, наверное. Я ей…
— Н-ну?
Что у него там еще в запасе? Вошел христианин в клетку со львами. Бедные львы…
— Я ей обещал от имени Господа, что все с ней будет в порядке. Все наладится.
Они были уже на самом верху лестницы; белые хабиты светились как свечки, из конца коридора, от женской камеры, уже приветственно махал инквизиторам Фран, в воздухе стоял гул многих негромких голосов. Здесь не выскажешь, что хочешь — в основном как хочешь.
— И кто же вы такой, брат, что раздаете обещания от лица Господа? — процедил Гальярд, даже не глядя на ужасного парня. Тот семенил в шаге позади него — то слева, то справа — и на миг показался маленьким, как пять лет назад: смертельно встревоженным, de facto предо всеми виноватым вилланчиком из Сабартеса.
— Никто… отче. Хуже чем никто.
— Зачем же вы так сделали, брат, если сознаете, что не имеете подобного права?
— Отче, я… Оно само случилось. Я… иначе не мог. Это ведь истина!
Расскажи мне, что такое есть истина, едва не спросил Гальярд язвительно — и вовремя спохватился на начале пилатовской фразы. Вот ведь, едва не сморозил — даже сам испугался! А может — Гальярда на миг охватило морозом священного — может, таков был знак от Господа?
Если Ему не веришь — будешь рядом с теми, кто Ему не поверил, на всякий случай предупредил недовольный Гильем Арнаут. Думаешь, Господь скорее будет говорить через нелюбящего тебя, чем через любящего юношу? Интересно бы знать, монах, почему ты так скверно думаешь о своем Господе.
— Раз уж ты от лица Господа обещал… Придется исполнять.
— Мне?
— Ты-то тут причем? Господу! А тебе придется… другое. Вот что, возлюбленный брат, чаша терпения моего переполнилась. Вернувшись в собор, после вечерни пройдите в нашу келью и готовьтесь…
Наконец-то не я его, а он меня, даже радостно подумал Антуан. Это намного правильней. Это только верно. Это куда спокойней и куда менее больно, чем наоборот…
— И готовьтесь перебелять все протоколы на Эрмессен де Капулет, — сквозь зубы выговорил Гальярд, жестом отвечая Франу — мол, иду, подождите! — Чтобы к завтрашнему утру все материалы на нее были готовы и… и страницы пронумерованы. Полагаю, что будет ей пожизненное. Ясно? Думаете, я не замечаю, как вы в своих, гм, душевных страданиях пренебрегаете секретарскими обязанностями? А нам с бумагами Эрмессен некогда теперь возиться. Завтра же начинаем допросы Грасиды Сервель. Я думаю, дважды в сутки будет достаточно…
И еще бы ему покаяние за суетное пение, подумал Гальярд, стуча палкой по каркассонской мостовой. Лучше уж от меня, чем в Чистилище… В воздухе потрясающе пахло липами. А ведь май наступил, уже целую октаву как май! Приближается очередная годовщина смерти отца Гильема, а Гальярду — чудо-то какое — не больно. Он думал, думал — какой сегодня праздник? А вот, оказывается, что за праздник. Эпикурейское наслаждение, отсутствие боли.
Бог с ним, с покаянием — он расслышал: Антуан мурлычет себе под нос не что иное, как Пруйльский гимн.
Пусть поет мальчик, с неожиданным благодушием подумал он. Пусть поет сколько хочет и что хочет — хоть про сраженных вал. И пусть смеется сколько ему угодно, как те Иордановы новиции, которых вдруг разобрало на Комплетории. Когда один из старых братьев стал их осуждать, а Магистр Иордан его перебил сурово: мол, пусть смеются — много причин радоваться у того, кто освобожден от рабства дьяволу!
- Предыдущая
- 32/35
- Следующая