Маски - Белый Андрей - Страница 34
- Предыдущая
- 34/88
- Следующая
____________________
Глаз – в газету: газета лежала; в газете бессмыслилось, буквилось: чорт знает что: —
– Телеграммы: —
– «Из Ахалкалаки. Расстрелян турецкий шпион Государь (вероятней всего, «Господарь»: опечатка, убийственная)».
– «Вашингтон. Ровоам Абрагам спешно выехал из Вашингтона в Москву».
– «Сотэмптом. Генерал-лейтенант Иоанна приехал».
– Еще: —
– «Интендант Тинтентант…»
– Всюду – выезды эти.
– Разведка военного плана.
– Военного?
– Щучьего.
– Щучьего?
И Домардэн: с тошнотой.
– О, пора!
– Куда?
– С выездом.
– В Ставку?
– По щучьему зову…
А, может быть, это – последнее слово его на… на… на… языке человеческом; далее —
– рев, как из бочки, согласный с выламываньем из кровавого мяса сознания, «я», – инструментами?
Рот был заклепанный
В стену халат раскричался; профессор казался бледней в черной паре, а шрам, просекающий щеку, казался от бледности этой чудовищней; тихо Гиббона читал он; день солнечен был; седина серебрилась в луче.
Вот он ткнулся в окошко.
И – видел он: пепельно влеплено облако в кубовой глуби небес.
Он войной волновался; ему Николай Галзаков рассказал: полурота, с которой в окопах сидел Галзаков, как упал чемодан, стала смесью песка и кровавого мяса.
Профессор – не выдержал:
– Бойню долой!
И задумался, вспомнивши, что с ним случилось подобное что-то.
Упала граната ему на губу; и губа стала сине-багровой разгублиной; срухнуло что-то; и – брюкнуло в пол; и он, связанный, с кресла свисал, окровавленно-красный, безмозглый; и видел: свою расклокастую тень на стене с все еще – очертанием: носа и губ.
Это – было ли? Где?
Прошли сотни столетий; окончилась бойня гориллы с гиббоном; и жили – Фалес, Гераклит, Архимед и Бэкон
Веруламский!…
Что ж, – спал он, увидел столетия эти? Их не было? Память, как ямы невскрытого света: одна за другой открывались, свои выпуская тела, – те, которые – смесь из песка и кровавого мяса; ему объясняли:
– Война мировая, профессор; сперва свалим немца; потом – Архимед, Аристотель, Бэкон Веруламский…
Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль…?
– В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где еще снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!
Опять, – точно молния: память о памяти —
– рот был заклепан.
Нет, нет, – миллионноголовое горло, – не жерла орудий, – рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мертвого поля вставала она, голова перетерзанного.
Не его рот заклепан, а мир есть заклепанный рот!
Есть расклепанный рот
И он думал, что он отстрадал, а другие – страдали, как этот, сидевший на лавочке перед подъездом: Хампауэр.
– И я – это тело: со всем, что ни есть!
И старался слезинку смахнуть, потому что…
– Есмы сострадание!
Старый калека, Иван, встав, плечо положив на костыль, золотой от луча, сквозь деревья тащился к подъезду.
Подъезд иль – две белых колонны, стоящие в нишах овальных, но розовых; аркою белая встала дуга; виноградины падали с каменных тяжких гирляндин; налево, прелестницы, две – рококовые, – с каменным локтем – на полудугу, и сандалией – впятясь в колонну, с порочною полуулыбкою щурили каменный глаз, склонив голову из рококового, розового, развороха: на морок людской.
Выше, – пучу плюща пропоровши изогнутым рогом, напучившись тупо и каменным глазом, и грубой губою, баранная морда, фасонистый фавн, – вот-вот-вот – разорвет громким хохотом рот, рококовую рожу:
– Ого!
– Огого!
– Просим, просим!
– Не выпустим!
– Жрем ваши жизни!
Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич – жрец: жрет!
____________________
Окаянное окаменение: пестрый дурак – он (с ним – пестрый дурак Галзаков) – сострадательнее, человечней, чем пупом дрожащее пузо Пэпэша: над ними.
Кроваво листва довисала: кленовые лапы, крутясь, опадали в лучах; из расхлестанных веток являлись: дорожка, ворота, заборы и кубы огромных домов; в сини, солнечно злые, омолнились желтые стекла.
И крест колоколенки – белый; и – блещущий блик.
И профессор себе, точно в отклике.
– Я есмь во веки веков; и – со всем, что ни есть!
Видел, —
– дерево, вон, заревое румяное, издали виснет: из морока ясного.
Вдруг Серафима Сергевна:
– Смотрите!
И – ткнулась носами.
И видели
Видели, —
– как Николай Николаич в распахнутом, плотном пальто, – карем, драповом, с крапами, – в плотно надетой коричневой шляпе за пузом шагал и махал своей ручкой, зажатой в кулак, сломав шею и нос задирая на гостя; у сверта дорожки он ткнулся и ручкой, и пузом, под воздухом синим: сперва – на подъезд, а потом – на гостей.
И бежал со всех ног Пятифыфрев.
Блондин просвещенный всем корпусом несся, как будто колесами древней Фортуны катимый; взгляд – стекло водянистое; глаз – с синей искрою; – фетрово-серая шляпа – приятный контраст с бледной бородкой.
За ним – кто такой?
Пальто – вытерто, коротко, горбит; а из-под полы – вывисает сюртук; лапа, синяя с холоду, с кожей гусиной, вращает дубовую палку; крича новизною, поля его шляпы – контраст с ветхой вытертостью рукавов; голова с роговыми очками; шаг – метровый; в крупном масштабе махает рукой.
И за ним – в пальтеце котелок волочит: свои ботики; ростик – ребенка; глаз – точкою; остро, точно шильце; проворные ручки; и – черные брючки; нос – четверть аршина, – глядит из щетины.
Пэпэш-Довлиаш руководит и распоряжается:
– Вот!
Отражался в луже, танцует над лужею:
– Грязь!
И обходит, приятнейше в лужу вглядываясь: князь.
Уже Пятифыфрев, влетев на подъезд, под подъезд шапку ломит; в ответ князь едва прикасается к серым полям своей шляпы: перчаткою черной.
Снял серую шляпу в подъезде: перчаткою черной.
Она упорхнула на вешалку; князь руки выбросил вниз; и пальто – отпорхнуло, повесилось; князь же раздеться не мог, потому что зефиры отвеяли платье.
«Зефир», Пятифыфрев, с озлобленным рывом кидался: срывал, тряс и вешал – четыре пальто.
____________________
– Мы есмы состраданье: служенье друг другу!
Светили глаза Серафимы; как вестники, ринувшись, как две звезды, разгораясь навстречу звезде; зажигали пожар световой: сострадание!
Екнуло сердце.
____________________
– К нам, – гости!
За фартучком бросилась, чтобы схватить: фельдшерицею сделаться; стала подвязывать.
Гулы и гавк; кавардаки шагов, перешарчи, нестроица пяток.
И – два колеса: не глаза!
Легким, ланьим, овальным, заостренным почти до ко-уса рывом
– к дверям!
Желтый дом
Двери – в лоб.
И влетели: Пэпэш, Препопанц, Плечепляткин и князь, а плечами Пэпэша стояли очки роговые; за всеми за ними е виделось что-то мизерное – при бороденке, при носе…
Из рук выпал фартук: моргала; и – розовой стала; и – дернулась.
Князь о нее, как о стуло, споткнувшись, самопроизвольно зажившею кистью руки снисходительно кланялся ей, головою, улыбкой, склонением корпуса в это же время приветствуя до «честь имею» профессора: стулоподобные люди, – как то – фельдшерицы, – вполне на предмет демонстрации; они – претык, – не пожатие руки швейцара пред тысячью глаз, – напоказ, – в пику власти: для будущей, собственной!
Хладно потыкавши пальцем претык, – князь с порывом: к профессору!
Шарк; снова – в дерг: как кузнечик подпрыгнула; руку ей рвал молодой; и в нее роговыми очками упал:
– Куланской!
– Кто такой?
Николай Николаевич вздрагивал жирным бедром, точно лошадь, кусаемая оводами; он пальцами цапнул халатную кисть со стены и помахивал ей перед маленьким с толком, со смыслом: им, старым научным жрецам, сей халат, разыгравшийся пятнами, – идоложертвенное, благодатное мясо.
- Предыдущая
- 34/88
- Следующая