Искуситель - Загоскин Михаил Николаевич - Страница 27
- Предыдущая
- 27/78
- Следующая
– Бога ради! – прервал князь. – Не давайте ему говорить, а не то он перескажет нам Эккартсгаузена[64] от доски до доски.
– Не смейся, князь! – сказал Закамский. – Наш приятель Нейгоф говорит дело, да вот, например, не всю ли жизнь свою боролся с невежеством этот необычайный гений, который родился здесь в селе Коломенском?
– Неправда! – прервал Нейгоф. – Историк Миллер[65] доказал неоспоримыми доводами, что Петр Великий родился в Кремле.
– Быть может, – продолжал Закамский, – только здесь, в Коломенском, он провел почти все свое детство. Здешний садовник, Осип Семенов, рассказывал мне, что он сам частенько играл и бегал с ним по саду.
– Какой вздор! – подхватил Возницын. – Сколько же лет этому садовнику?
– Да только сто двадцать четыре года[66] .
– Mis?ricorde![67] – закричал князь. – Сто двадцать четыре года!.. Да разве можно прожить сто двадцать четыре года?
– Видно, что можно.
– Ах, батюшки!.. Сто двадцать четыре года!.. Ну, если мой дядя… Да нет, нынче не живут так долго.
– А ты, верно, наследник? – спросил Возницын.
– Единственный и законный, – отвечал князь, вынимая свои золотые часы с репетициею. – Господа! – продолжал он. – Половина второго, теперь порядочные люди в городе завтракают, а мы в деревне, так не пора ли нам обедать?
– А где мы обедаем? – спросил Закамский.
– Разумеется, здесь, на открытом воздухе! – отвечал Возницын. – Я велел моему слуге приготовить все – вон там внизу, в роще.
– Как! В этом овраге? – сказал князь.
– Так что ж? Там гораздо лучше, здесь печет солнцем, а там, посмотрите, какая прохлада, что дерево, то шатер – век солнышко не заглядывало.
Мы все отправились за Возницыным, прошли шагов сто по узенькой тропинке, которая вилась между кустов, и не приметным образом очутились на дне поросшего лесом оврага, или, лучше сказать, узкой долины, которая опускалась пологим скатом до самого берега Москвы-реки. Колоссальные кедры, пихты, вязы и липы покрыли нас своей непроницаемой тенью, кругом все дышало прохладою, и приготовленный на крестьянском столе обед ожидал нас под навесом огромной липы, в дупле которой можно было в случае нужды спрятаться от дождя.
– В самом деле, как здесь хорошо! – сказал Двинский, садясь за стол. – Совсем другой воздух, жаль только, что эту рощу не держат в порядке: она вовсе запущена.
– А мне это-то и нравится, – прервал Нейгоф. – Не ужели вам еще не надоели эти чистые, укатанные дорожки и гладкий дерн, на котором ни одна травка не смеет расти выше другой? Признаюсь, господа, эта нарумяненная, затянутая в шнуровку природа, которую мы, как модную красавицу, одеваем по картине, мне вовсе не по сердцу, я люблю дичь, простор, раздолье…
– А эти полусгнившие, уродливые деревья также тебе нравятся? – спросил князь.
– Прошу говорить о них с почтением! – прервал Закамский. – Они живые памятники прошедшего. Быть может, под самой этой липой отдыхали в знойный день цари: Алексей Михайлович и отец его, Михаил Федорович[68] , быть может, под тенью этого вяза Иоанн Васильевич Грозный беседовал с любимцем своим Малютою Скуратовым[69] и пил холодный мед из золотой стопы, которую подносил ему с низким поклоном будущий правитель, а потом и царь русский, Борис Годунов[70] .
– Все это хорошо, – сказал князь, принимаясь за еду, – а попробуйте-ка этот паштет: он, право, еще лучше.
Когда мы наелись досыта и выпили рюмки по две шампанского, фон Нейгоф закурил свою трубку, а мы все улеглись на траве и начали разговаривать между собою.
– Закамский! – сказал князь. – Знаешь ли, кого я вчера видел, – отгадай!
– Почему мне знать? Ты знаком со всей Москвою.
– Как она похорошела, как мила! Она спрашивала о тебе, и даже очень тобою интересовалась. Ты, верно, к ней поедешь?
– Непременно, если ты скажешь, кто она.
– Отгадай, ты виделся с нею в последний раз два года тому назад… Мы оба познакомились с нею в Вене… Ее зовут Надиною… Ну, отгадал?
– Неужели?.. Днепровская?..
– Она.
– Так она приехала из чужих краев? Давно ли?
– Около месяца. Помнишь в Карлсбаде[71] этого англичанина, который влюбился в нее по уши?
– Как не помнить.
– Помнишь, как он каждое утро являлся к ней с букетом цветов?
– Который она всякий раз при нем же отдавала мужу.
– Бедный Джон-Бул[72] чуть-чуть не умер с горя.
– Мне помнится, князь, и ты был немножко влюблен в эту красавицу.
– Да, сначала! Но это скоро прошло. Целых две недели я ухаживал за нею, потом мы изъяснились, и она…
– Признала тебя своим победителем?
– Нет, Закамский, предложила мне свою дружбу.
– Бедненький!
– Да! Это была довольно грустная минута.
– И ты не взбесился, не сошел с ума, не заговорил как отчаянный любовник?
– Pas si b?te, mon cher![73] Я не привык хлопотать из пустого.
– Ага, князь! Так ты встретил наконец женщину, которая умела вскружить тебе голову и остаться верною своему мужу.
– Своему мужу! Вот вздор какой! Да кто тебе говорил о муже?
– Право! Так это еще досаднее. И ты знаешь твоего соперника?
– О, нет! Я знаю только, что она скрывает в душе своей какую-то тайную страсть, но кого она любит, кто этот счастливый смертный, этого я никак не мог добиться. А надобно сказать правду, что за милая женщина! Какое живое, шипучее воображение! Какая пламенная голова! Какой ум, любезность!.. В Карлсбаде никто не хотел верить, что она русская?
– Постойте-ка! – сказал я. – Днепровская?.. Не жена ли она Алексея Семеновича Днепровского?
– Да! А разве ты его знаешь?
– У меня есть к нему письмо от моего опекуна.
– Теперь ты можешь отдать его по адресу.
– Не поздно ли? Оно писано с лишком два года назад. Да и к чему мне заводить новые знакомства? Я и так не успеваю визиты делать.
– Что, Нейгоф, молчишь? – сказал Закамский. – Я вижу, ты любуешься этими деревьями?
– Да! – отвечал магистр, вытряхивая свою трубку. – Я люблю смотреть на этих маститых старцев природы: ожившие свидетели давно прошедшего, они оживляют в моей памяти минувшие века, глядя на них, я невольно переношусь из нашего прозаического века, в котором безверие и положительная жизнь убивает все, в эти счастливые века чудес, очарований – пленительной поэзии…
- Предыдущая
- 27/78
- Следующая