Я бросаю оружие - Белов Роберт Петрович - Страница 62
- Предыдущая
- 62/101
- Следующая
— С чего взял?
— Слыхал кое-что. Думаешь, ты один герой, а у остальных хоть пыль с ушей сдувай? Держать мазу?
— Не стоит.
— Ты вообще-то, Кузнец, не очень воображай, — подпел Мустафе Лендос-Леонардо. — Выброжуля первый сорт, куда едешь? — на курорт, — заодно и поддел он меня букварской дразнилкой. — Чего откалываешься от всех? Мамай — хрен с ним, он, видно, такой и есть, а ты-то чего?
— Манодя вон поумнее вашего будет, — вставил Мустафа.
Ах вон оно что: Манодя опять проболтался! Хотя — а чего он, собственно, больно уж проболтался, какой тут особый секрет? Может, и верно, мудрим мы сильно оба с Мамаем? Он вот шатнулся в сторону, и около меня будто пусто стало. А я так не могу, не привык — что за жизнь в одиночку? К этому же Мустафе, например, меня всегда тянуло, одна кличка у него чего стоит: законно полученная — от самой фамилии и по характеру тоже, а не то чтобы просто в картине подцепили да ни с того ни с сего и приляпали. Правда, в том, что нам с ним не корешилось, он и сам был частью виноват, заметно крысился на меня — из-за Арасланова, из-за того «одного татарина», но и здесь при желании можно было бы разобраться: понимал ведь он, что ничего я против его татарвы-то не имею, а что самому Мустафе больше других от Арасланова привелось, хоть и из-за меня, но уж не моя вина, он же не тупой, не какой-нибудь валенок-катанок. Да и Горбунки тоже парни толковые, можно было бы и с ними отлично корешить...
— Вон, умотали, — кивнул Мустафа в сторону пигалят. Я оглянулся. Вся пигалова шайка-лейка-хевра-шобла-кодла сворачивала за угол. Видно, поняли, что против нас вчетвером им совсем не фартит, не климат. Ну, не светит то есть, Мустафа улыбнулся:
— Кая барасин?* — На базар за мясом. — Мин сине яратам**. — Приходи к воротам... Умылись, субчики! Боятся они тебя? Герой! Герой-то герой кверху дырой, только думай, Кузнечик: один, смотри, в поле не воин...
— Лады, как-нибудь обмозгуем это дело при случае, — миролюбиво сказал я, когда расставались при их отвороте.
Курсантское охранение сопровождало меня почти до самого дому.
Дальше началось что-то мне непонятное.
С того дня я стал постоянно носить пистолет в правом кармане пальто и был всегда начеку. Но начал подумывать и о том, что пускать его в ход нужно только уж в самом крайнем положении. Во-первых, чтобы бить — так наверняка и когда не будет иного выхода. Мне вдруг стало казаться, что я как бы не имею права воспользоваться им. Хотя — с чего могло образоваться у меня такое мнение? Первым нападать с оружием я не собирался, вообще справедливость была на моей стороне. И все-таки выхватить пистолет так запростяк, как мне хотелось, скажем, во время первой драки с пигалятами, в кино, я теперь не смог бы.
Однако он словно жег мне правую руку. Мне не терпелось схватиться с этими гадами (а что — гады и есть!) на совесть и вообще не терпелось с кем-нибудь схватиться. Но, как я ни насылался на новую встречу с Пигалом и Пецей, и когда был с Манодей, и даже один, они мне больше почему-то не попадались, словно совсем слиняли-намылились (исчезли, исчезли!) из города. Ясность внес опять-таки Мамай:
— Вот что, Комиссар. Я договорился с Пигалом: они тебя не тронут, если сам не будешь тыриться. Не веришь? Пусть только попробуют рыпнуться! А тебя я знаю — что ты мыслишь. Смотри, погоришь с пистоном. Он и вообще-то тебе не с руки... Махнемся лучше, как предлагаю.
— Это обрезано.
— У-у, падло, осел! Дождешься, что ни себе, ни людям. О тебе же думают, как тебе лучше.
— Не наводи тень на плетень! Тебя просили?
— Сам не темни! С тобой говорить... С Пигалом — как я нарисовал, я взад-пятки не ворочаюсь. А в остальном — думай как знаешь, прекрасная маркиза, раз шибко умный. Я тебе — ты мне не указ.
Хотя Мамай, как обычно, и злился, было приятно знать, что он ради меня отступился от собственного первого настроения. Такого с ним почти никогда не бывало. Кореш все-таки он так кореш. Только чувствовался в этом его решении какой-то особый расчет, меня совершенно не касающийся и даже потаенный от меня и ото всех. Не говоря уже о пистолете. И хоть доказал Мамай свою верность и надежность, мне подумалось о том, как жаль, что нету у меня таких друзей, как Сережка Миронов, как Шурка Рябов, воспитон от отцовского полка; таких, с кем бы можно хоть куда, хоть на что — хоть к черту в зубы, хоть к дьяволу на рога — без оглядки!
Не очень я был доволен и тем, как обернулось с Пигалом. Конечно, артачиться не приходилось, так спокойнее, можно перезимовать другие свои заботы-тревоги, но не больно почетным было такое замирение, да и вообще казалось, что это еще совсем не окончательный исход. Будто все подвисло в воздухе. Но, как бы то ни было, дышать мне стало все-таки легче: дело не дело, а полдела с плеч долой. Пусть бы на какое-то время.
Теперь главным оставалось собрание.
В субботу перед самым собранием меня отозвал в сторону Мустафа:
— Дашь мне характеристику? Ну, эту, как ее, рекомендацию? Поступать буду.
Рекомендаций мне давать никому пока не приходилось, никто никогда их у меня не просил, а Мустафа всегда казался стоящим парнем, и поэтому я с удовольствием и вроде с какой-то гордостью схватил анкету, которую он вертел трубочкою в руках, — и опешил: там стояла подпись Очкарика.
— Эх ты! Знал бы — ни за что бы не согласился. Выходит, и вашим и нашим за пятак пляшем?
— Зачем вашим-нашим? Ничего не выходит. Он для порядка, ты — для души. Он сам велел, чтоб я нашел кого-нибудь, кому доверяю.
— Он вот теперь тебе покажет доверие! Очкарь меня любит, как я же его, как собака палку. Он тебя с моей рекомендацией и на собрание не пустит.
— Как так не пустит? Чего говоришь? Он — комсомол, и ты — комсомол. А может, самый лучший комсомол — который между вами, посередине. То есть я, — засгальничал Мустафа. — Якши?
— Хрен с тобой, якши так якши.
Рекомендацию я ему, конечно, подмахнул. Но оба мы не думали — не гадали, знать не знали и ведать не ведали, как оно обернется.
Объявление Очкарик сочинил и вывесил в вестибюле таинственное и настораживающее: состоится закрытое комсомольское собрание. Такого я еще не видел: прежде были просто комсомольские собрания, а в особенных случаях открытые комсомольские собрания. Это, стало быть, было особо закрытое. Начинались тайны Нельской башни. По Очкариковым понятиям, поди, и само слово «секретарь» происходило от слова «секрет», шибко при том важный.
На собрание явился сам Семядоля. Такое тоже случалось редко. Невелик мой стаж, но и я успел заметить, что дир на наших собраниях появляется лишь в особо-торжественных случаях — на отчетно-выборные, или когда кому-нибудь из старшеклассников подфартило отправиться на фронт, или еще каких-нибудь в том же роде. Он, вежливенький, как всегда, попросил:
— Не откажете поприсутствовать?
Очкарик, который был уже за председательским столом, понимающе улыбнулся:
— Пожалуйста. Членам партии присутствовать на закрытых комсомольских собраниях разрешается.
Потом, будто только и дожидался прихода директора, открыл наконец собрание:
— На повестку дня выносится два вопроса: первый — о приеме в комсомол, и второй — персональное дело ученика седьмого «а» Кузнецова Виктора. Кто за эту повестку, прошу... Да, нам надо прежде избрать председателя и секретаря. Какие есть предложения?
— Председателем Хохлова, секретарем Рабкина, — тут же привычно выкрикнул кто-то. Сколько я помнил, председателем всегда был Очкарик, а секретарем Изька Рабкин из его же класса, тоже очкастый, только тихий; тонкошеий такой и тонконогий, на военке на него смотреть, когда с болванками марширен, — так в точности Берко-кантонист; причем ни тот, ни другой ни разу не заартачились. Ну, Очкарь — понятно, а тот-то чего лезет в канцелярские крысы?
Но из-за Изькиной протокольной души и его мышиной дотошности все и началось.
- Предыдущая
- 62/101
- Следующая