Дар Гумбольдта - Беллоу Сол - Страница 47
- Предыдущая
- 47/136
- Следующая
Да, Гумбольдт был великолепен — располагающий, высокодуховный, жизнерадостный, изобретательный, неординарный и благородный. Рядом с ним ты переживал сладчайшие минуты жизни. У нас вошло в привычку говорить о самых возвышенных вещах — что Диотима[226] сказала Сократу о любви, что Спиноза понимал под amor dei intellectualis1. Разговоры с Гумбольдтом поддерживали и вскармливали слушателей. Но он так часто упоминал о людях, бывших ему друзьями, что скоро я привык к мысли, что и сам когда-нибудь пополню их ряды. Старых друзей у него не водилось, только экс-друзья. Без предупреждения поворачивая вспять, он делался ужасен. С бывшим другом в таком случае происходило то же, что с человеком, стоящим посреди узкого туннеля и глядящим, как на него надвигается поезд. Остается либо вжаться в стену, либо лечь между рельсами и молиться.
Чтобы медитировать, прокладывая путь за пеленой видимого, нужно оставаться спокойным. Но выводы, к которым привели меня рассуждения о Гумбольдте, спокойствия не прибавили, и я вспомнил одну байку. Гумбольдт любил повторять ее, когда в хорошем настроении мы заканчивали обед, лениво ковыряясь в тарелках и допивая бокалы: «Один студент нью-йоркского Сити-колледжа как-то спросил покойного профессора Мориса Коэна на лекции по метафизике:
— Профессор Коэн, откуда мне знать, что я существую?
И остроумный старый профессор поинтересовался:
— А кто спрашивает?»
Этот вопрос я задал себе. Я так глубоко погрузился в характер Гумбольдта и в его карьеру, что теперь единственно правильным было бы так же пристрастно взглянуть и на самого себя; не судить умершего, который ничего не мог изменить, но идти с ним в ногу, смертный со смертным. Вам понятно, о чем я? О том, что я любил Гумбольдта. Ну так вот, «Фон Тренк» оказался триумфом (по этому поводу я ежился от стыда), и ко мне пришла известность. А Гумбольдт в тот самый момент оказался безумным санкюлотом, организатором пьяных пикетов с написанными светящейся краской плакатами и злобным хохотом. В «Белой лошади» на Гудзон-стрит Гумбольдт победил меня безо всяких усилий. Но имя, которое напечатали газеты, имя, которое Гумбольдт, задыхаясь от зависти, увидел в колонке Леонарда Лайонса[227], было Ситрин. Наступила моя очередь стать известным и делать деньги, получать огромную почту, видеть, как тебя узнают влиятельные персоны, обедать в «Сарди», выслушивать в выгородках ресторана предложения от надушенных мускусом женщин, покупать тонкое белье и кожаные чемоданы и жить, преодолевая нестерпимое счастье состоятельности. Значит, я все-таки был прав! Меня било током известности. Будто я схватился за оголенный провод, фатальный для обычных людей. Или держал голыми руками гремучую змею, как дикарь в состоянии экзальтации.
Демми Вонгел, которая всегда заботилась обо мне, теперь наставляла меня, как тренер, как управляющий, как кухарка, любовница и помощница. Ей приходилось тщательно планировать свой чрезвычайно загруженный день. Она не пустила меня повидаться с Гумбольдтом в «Бельвю». Из-за этого мы даже повздорили. Демми явно не хватало сил справиться с происходящим; ей казалось, что мне неплохо было бы проконсультироваться с психиатром. Она сказала:
— Выглядеть таким сосредоточенным, когда я знаю, что ты разваливаешься на куски и умираешь от переживаний, — это не есть хорошо.
Она отправила меня к доктору по имени Элленбоген, тоже знаменитому, мелькавшему в бесчисленных телепередачах в качестве автора раскрепощающих книг о сексе. Кожа на иссушенном постном и длинном лице Элленбогена плотно обтягивала сухожилия и индейские скулы, а зубы его напоминали ржущую лошадь с «Герники» Пикассо. Он глубоко ранил пациентов ради того, чтобы освободить их сознание. Словно молотком, он вколачивал в них, что удовольствие разумно. Этот улыбчивый, но жестокий человек, по нью-йоркски жестокий, с нью-йоркской же сочностью рассказывал вам, как все это у него получается: нам отпущено немного, и мы должны стремиться насытить человеческие дни обильным, интенсивным сексуальным наслаждением. Он никогда не сердился, никогда не обижался, он отвергал гнев и агрессию, муки совести и тому подобное. Потому что все это вредит совокуплению. Подставками для книг ему служили бронзовые статуэтки сплетенных в объятиях пар. В кабинете царила интимная атмосфера: темные панели, комфорт кожи. Во время сеансов он лежал расслабившись, без туфель, упершись ногами в специальную подушечку и положив длинную руку на низ живота. Может быть, он ласкал себя? Исполненный удовлетворенности, он выпускал огромное количество газов, которые пропитывали и без того спертый воздух. Цветы в кабинете от этого только благоденствовали.
Меня он наставлял следующим образом:
— Вы преступно тревожный человек. При том депрессивный. Муравей, мечтающий сделаться кузнечиком. Тяжело переживаете успех. Я бы сказал так: меланхолия, разбавленная пароксизмами юмора. Женщины должны просто преследовать вас. Мне бы ваши возможности. Актрисы, например. Ну дайте женщинам шанс доставить вам удовольствие, они этого действительно хотят. Для них совокупление само по себе гораздо менее важно, чем возможность излить нежность.
Вероятно, чтобы добавить мне уверенности в себе, он рассказал об удивительном случае, произошедшем с ним самим. Какая-то женщина-южанка увидела его по телевизору, отправилась на север, чтобы побывать в его постели, и, реализовав свои намерения, сказала со вздохом удовольствия: «Когда я увидела тебя по ящику, я сразу поняла, что ты хорош. И ты таки хорош». Когда Элленбоген услышал, как Демми Вонгел ведет себя по отношению ко мне, он резко втянул воздух и без оглядки на дружбу с ней сказал:
— Тяжелый, очень тяжелый случай. Бедная девочка. Готов поспорить, будет тянуть под венец. Незрелость развития. Милое дитя. Да к тому же лишний вес в подростковом возрасте. Три сотни фунтов. Прожорливая особа. Деспотичная. Она вас проглотит.
Демми не подозревала, что послала меня к своему врагу. Каждый день она повторяла: «Мы должны пожениться, Чарли» и планировала многолюдное венчание. В Нью-Йорке фундаменталистка Демми перешла в епископальную церковь. Она твердила о подвенечном платье, о фате и лилиях, о шаферах и фотографиях, гравированных приглашениях и визитках. В качестве шафера и подружки невесты она хотела пригласить Литлвудов. Я так и не рассказал ей о «шумной попойке в эскимосском стиле», которую Литлвуд предлагал устроить в Принстоне, приговаривая: «Это будет шикарное представление, Чарли». Рассказ этот вряд ли бы шокировал Демми, скорее всего, она бы просто разозлилась. К тому времени Демми уже свыклась с Нью-Йорком. Чудесная жизнеспособность добра стала лейтмотивом ее жизни. Опасные искания, монстры, прельстившиеся ее безграничным женским магнетизмом, а с другой стороны обаяние привлекательность священное покровительство молитвы, опирающиеся на внутреннюю силу и чистоту сердца — вот как она понимала мир. Ад пылал у нее под ногами, когда она шагала через порог, но она бесстрашно преодолевала его. Коробочки с таблетками продолжали приходить по почте из аптеки родного города. Все чаще и чаще являлся разносчик с Седьмой авеню с бутылками «Джонни Уокер Блэк Лейбл». Пила она самое лучшее. Вообще говоря, она была богатой невестой. Маунт-Коптик принадлежал ее отцу. Но принцесса фундаментализма любила заложить за воротник. После нескольких коктейлей она становилась серьезнее, величественнее, глаза делались огромными голубыми блюдцами, а любовь крепла. Она рычала точно Луи Армстронг: «Ты мой мужчина». И прибавляла серьезно: «Я люблю тебя всем сердцем. Другие мужчины лучше пусть и не пробуют прикасаться ко мне». Когда она сжимала кулак, он оказывался на удивление внушительным.
А попытки прикоснуться к ней делались все время. Дантист, пломбируя ей зуб, взял ее руку и положил на то, что она посчитала подлокотником кресла. Но это был вовсе не подлокотник. Его возбужденная плоть. А терапевт завершил обследование страстными поцелуями везде, где только мог дотянуться.
226
Диотима из Мантинеи — персонаж платоновского диалога «Пир», мудрая женщина, наставляющая Сократа в вопросах любви.
227
Лайонс Леонард — ведущий колонки светских сплетен в газете «Нью-Йорк пост».
- Предыдущая
- 47/136
- Следующая