Жена сэра Айзека Хармана - Уэллс Герберт Джордж - Страница 60
- Предыдущая
- 60/87
- Следующая
— А мистер Брамли? — спросила она неожиданно для самой себя.
— О нем я не говорю, — сказал Уилкинз с беззаботной жестокостью. — Он себя сдерживает. А я говорю о людях, наделенных подлинным воображением, о тех, что дают себе волю. Теперь вы понимаете, почему они подонки и неизбежно должны быть подонками. (Нет, нет! Уберите! Вы же видите, я разговариваю.) Я так остро чувствую это естественное и неизбежное беспутство всякого, кто пишет добропорядочные книги и, вообще говоря, служит всякому искусству, что всегда восстаю против попыток сделать из нас героев. Мы не герои, леди Харман, это не по нашей части. Самая неприятная черта Викторианской эпохи — это стремление превращать художников и писателей в героев. В добродетельных героев, в образец для юношества. Ради этого умалчивали; скрывали правду о Диккенсе, пытались его обелить, а ведь он был порядочный распутник, знаете ли; молчали и про любовниц Теккерея. Вы знаете, что у него были любовницы? Еще сколько! Ну, и так далее. Точно так же, как бюст Юпитера — или Вакха? — выдают за Платона, который, наверно, ничем не отличался от всякого другого писаки. Вот почему я не хочу иметь ничего общего с этими академическими затеями, которыми так увлекается мой друг Брамли. Кстати, вы с ним знакомы? Вон он, третий от нас… Ах, вы знакомы! Он, кажется, хочет выйти из Академического комитета, не так ли? Я рад, что он наконец взялся за ум. Что толку иметь академию и все прочее, напяливать на нас форму и доказывать, будто мы что-то собой представляем и достаточно добропорядочны, чтобы можно было пожать нам руку, когда на самом деле мы, ей же богу, по самой своей природе самый последний сброд? И это неизбежно. Бекон, Шекспир, Байрон, Шелли — вся эта блестящая плеяда… Нет, Джонсон в нее не входил, его придумал Босуэлл[39]. Еще бы! Мы делаем великие дела, наше искусство восхищает и дает людям надежду, без него мир мертв, но это еще не причина… не причина, чтобы вместе с грибами класть в суп и перегной, на котором они выросли, верно? Это очень точный образ. (Нет, нет, уберите!)
Он помолчал, но едва она Открыла рот, перебил ее:
— И вы видите, что если бы даже темперамент не заставлял нас неизбежно… ну, опускаться, что ли, мы все равно вынуждены были бы опускаться. Требовать от писателя или поэта, чтобы он был благопристойным, классическим и так далее, — это все равно, что требовать от знаменитого хирурга строгих приличий! Это… это, видите ли, просто несовместимо. Уж что-нибудь одно — или король, или дворецкий, или семейный поверенный, если угодно.
Он снова замолчал.
Леди Харман слушала его внимательно, но с неприязнью.
— Что же тогда делать нам? — спросила она. — Нам, людям, которые не могут разобраться в жизни, которым нужно указать путь, дать идею, помочь… если… если все, от кого мы этого ждем…
— Порочные люди.
— Ну, будь по-вашему, порочные.
Уилкинз ответил с видом человека, который тщательно разбирает сложную, но вполне разрешимую задачу:
— Если человек порочен, из этого вовсе не следует, что ему нельзя доверять в делах, в которых добродетель, так сказать, не имеет значения. Эти люди очень чуткие, они — ничего, если я назову себя Эоловой арфой? — они Эоловы арфы и не могут не отозваться на дуновение небесного ветра. Что ж, слушайте их. Не идите за ними, не поклоняйтесь им, даже не чтите их, но слушайте. Не позволяйте никому мешать им говорить, рисовать, писать или петь то, что они хотят. Свобода, чистое полотно и людское внимание — вот истинная награда для художника, поэта и философа. Прислушайтесь к ним, взгляните на их произведения, и среди бесконечного множества сказанного, изображенного, выставленного и напечатанного вы непременно найдете свой путеводный огонек, найдете что-нибудь для себя, своего писателя. Никто на свете больше моего не презирает художников, писателей, поэтов и философов. Ох! Это мерзкий сброд, подлый, завистливый, драчливый, грязный в любви — да, грязный, но он создает нечто великое, сияющее, душу всего мира — литературу. Жалкие, отвратительные мошки — да, но они же и светлячки, несущие свет во мраке.
Его лицо вдруг загорелось воодушевлением, и она удивилась, вспомнив, что сначала оно показалось ей грубым и заурядным. Он вдруг замолчал и посмотрел мимо нее на ее второго соседа, который, видимо, намеревался снова повернуться к ним.
— Если я сейчас же не остановлюсь, — сказал он, и голос его вдруг упал, — то начну говорить громко.
— Мне кажется, — сказала леди Харман вполголоса, — вы… слишком суровы к умным людям, но все это правда. Я хочу сказать, правда, в определенном смысле…
— Продолжайте, я прекрасно вас понимаю.
— Идеи, конечно, существуют. Именно они… они… Я хочу сказать, нам только кажется, будто их нет, но они незримо присутствуют.
— Как бог, который никогда не бывает во плоти в наше время. А дух его всюду. Мы с вами понимаем друг друга, леди Харман. Именно в этом дело. Мы живем в великое время, такое великое, что в нем нет возможностей для великих людей. Зато есть все возможности для великих дел. И мы их совершаем. Благодаря небесному ветру. И когда такая красавица, как вы, вникает во все…
— Я стараюсь понять, — сказала она. — Хочу понять. Я не хочу… не хочу прожить жизнь без пользы.
Он намеревался сказать еще что-то, но опустил глаза и промолчал.
Закончил он разговор так же, как начал:
— О господи! Леди Тарврилл смотрит на вас, леди Харман.
Леди Харман повернулась к хозяйке и ответила ей улыбкой на улыбку. Уилкинз, отодвинув стул, встал.
— Я был бы рад как-нибудь продолжить этот разговор, — сказал он.
— Надеюсь, мы это сделаем.
— Что ж! — сказал Уилкинз, и взгляд его вдруг затуманился, а потом их разлучили.
Наверху в гостиной леди Харман не успела поговорить с ним: сэр Айзек рано приехал за ней, — и все же она не потеряла надежды с ним встретиться.
Но они не встретились. Некоторое время она ездила на званые обеды и завтраки с чувством приятного ожидания. А потом рассказала обо всем Агате Олимони.
— И больше я его не видела, — заключила она.
— Его никто больше не видит, — сказала Агата многозначительно.
— Но почему?
В глазах мисс Олимони появилось таинственное выражение.
— Моя дорогая, — прошептала она, озираясь. — Неужели вы ничего не знаете?
Леди Харман была невинна, как дитя.
И тогда мисс Олимони взволнованным шепотом, умалчивая о всяких ужасах, но богато расцвечивая подробности, как любят делать старые девы, внеся два совершенно новых добавления, которые пришли ей в голову, и не называя имен, так что ничего нельзя было проверить, поведала ей ужасную широко известную в то время историю о безнравственности писателя Уилкинза.
Подумав, леди Харман решила, что это объясняет многое из сказанного во время их разговора и в особенности последний взгляд.
Все это, должно быть, началось уже тогда…
Пока леди Харман делала благородные и ревностные попытки постичь смысл жизни и разобраться, в чем состоит ее общественный долг, строительство общежитии, задуманных ею — как она теперь понимала, слишком преждевременно, — шло своим чередом. Порой она старалась о них не думать, отвернуться, убежать от них подальше, а порой, забывая обо всем остальном, только и думала об этих общежитиях, о том, что с ними делать, какими они должны быть и какими не должны. Сэр Айзек не уставал повторять, что это ее детище, спрашивал ее советов, требовал одобрения — словом, так сказать, без конца предъявлял за них счет.
Общежитии строилось пять, а не четыре. Одно, самое большое, должно было стоять на видном месте в Блумсбери, недалеко от Британского музея, другое — на видном месте перед парламентом, третье — на видном месте на Ватерлоо-роуд, близ площади святого Георга, четвертое — в Сайденхеме и пятое — на Кенсингтон-роуд, с тем расчетом, чтобы оно бросалось в глаза многочисленным посетителям выставок в «Олимпии».
39
Джон Босуэлл, автор книги «Жизнь Сэмюэля Джонсона», представляющей собой биографию английского писателя XVIII века.
- Предыдущая
- 60/87
- Следующая