Два источника морали и религии - Бергсон Анри - Страница 16
- Предыдущая
- 16/73
- Следующая
В финансовой спекуляции именно успех заставляет признать, что идея была хорошей. Нечто подобное есть и в художественном творчестве, с той разницей, что успех, если он в конце концов приходит к произведению, которое вначале шокировало, связан с преобразованием общественного вкуса, вызванным самим произведением; последнее было одновременно и силой, и материей; оно запечатлело порыв, который художник передал ему или, точнее, оно и есть этот порыв художника, невидимый и присутствующий в нем. То же самое можно сказать о моральном изобретении и особенно о последовательно созданных творениях, все более обогащающих идею справедливости. Они относятся главным образом к материи справедливости, но изменяют также и ее форму. — Если начать с последней, то скажем, что справедливость всегда представлялась как обязательная, но в течение длительного времени это была такая же обязанность, как и другие. Она отвечала, как и другие, социальной необходимости, и обязательной ее делало давление общества на индивида. В этих условиях несправедливость шокировала не больше и не меньше, чем другое нарушение установленного правила. Для рабов не было справедливости, или же это была справедливость относительная, почти произвольная. Общественная безопасность была не только высшим законом, каковым она, впрочем, и осталась; более того, она была провозглашена как таковая; тем не менее мы не решились бы теперь возвести в принцип, что она оправдывает несправедливость, даже если мы принимаем то или иное следствие этого принципа. Остановимся на этом пункте; поставим перед собой знаменитый вопрос: «Что бы мы сделали, если бы узнали, что для спасения народа, для самого существования человечества где-то невиновный человек осужден на вечные муки?» Мы бы, возможно, согласились с этим, если бы подразумевалось, что некое волшебное зелье заставило бы нас забыть и никогда больше ничего не знать об этом. Но если бы необходимо было знать и думать об этом, необходимо сказать нам, что этот человек подвергается жестоким мучениям для того, чтобы мы могли существовать, что в этом основное условие существования вообще, — ну, нет! Лучше уж согласиться, чтобы ничего больше не существовало, лучше дать взорвать планету! Что же произошло? Каким образом справедливость вынырнула из социальной жизни, внутри которой она плавала, с тем чтобы парить над ней и выше всего, в качестве категорической и трансцендентной? Вспомним характер и интонации речи пророков Израиля. Это их голоса слышим мы, когда совершается и допускается большая несправедливость. Из глубины веков возносят они свой протест. Безусловно, после них справедливость значительно расширилась. Та, которую проповедовали они, касалась прежде всего Израиля; их возмущение несправедливостью было гневом самого Яхве против своего непослушного народа или против врагов этого избранного народа! Если кто-то из них, подобно Исайе, мог думать о всеобщей справедливости, то это потому, что Израиль, выделенный Богом из других народов, связанный с Богом договором, столь высоко возвышался над остальной частью человечества, что рано или поздно он должен был быть взят за образец.
По крайней мере пророки придали справедливости неистово повелительный характер, который она сохранила, который она сообщила неизмеримо расширенной с тех пор области. — Но каждый из этапов этого расширения осуществлялся не сам по себе. На каждом из них достаточно осведомленный историк мог бы поставить имя собственное. Каждый явился творением, и дверь всегда будет оставаться открытой для новых творений. Решающий сдвиг в отношении материи справедливости, подобный тому, какой пророчества совершили в отношении ее формы, состоял в замене республики, которая прекращала свое существование у границ гражданской общины и в самой общине ограничивалась свободными людьми, республикой всеобщей, включающей всех людей. Все остальное пришло оттуда, ибо если дверь осталась и, вероятно, всегда останется открытой для новых творений, то ведь прежде еще нужно было, чтобы она открылась. Нам представляется несомненным, что этот второй сдвиг, переход от закрытого к открытому, был обязан христианству, так же как первый — еврейским пророчествам. Мог ли он быть осуществлен чистой философией? Нет ничего более поучительного, чем зрелище того, как философы его слегка касались, затрагивали, и тем не менее им это не удалось. Оставим в стороне Платона, который, конечно, включает в сверхчувственные Идеи Идею человека; разве не следовало из этого, что все люди — одной и той же сущности? Отсюда до идеи, что все они обладают равной ценностью в качестве людей и общность сущности наделяет их одними и теми же основными правами, оставался один шаг. Но шаг этот не был сделан. Необходимо было осудить рабство, отказаться от идеи греков, согласно которой чужестранцы, будучи варварами, не могли притязать ни на какие права. Впрочем, была ли эта идея собственно греческой? Мы находим ее в неявном состоянии повсюду, куда не проникло христианство, как у древних, так и в Новое время. В Китае, например, возникли весьма возвышенные моральные учения, но они не были озабочены тем, чтобы дать законы для всего человечества; не говоря об этом, они в действительности интересуются только китайским сообществом. Однако до христианства существовал стоицизм: философы заявили, что все люди — братья, а мудрец — гражданин мира. Но эти формулы были формулами постигнутого идеала, причем постигнутого, вероятно, в качестве неосуществимого. Мы не видим, чтобы хоть кто-нибудь из великих стоиков, даже тот, который был императором[15], посчитал возможным снизить барьер между свободным человеком и рабом, между римским гражданином и варваром. Понадобилось дождаться христианства, чтобы идея всеобщего братства, которая включает в себя равенство прав и неприкосновенность личности, стала действующей. Могут сказать, что действие это было весьма медленным; в самом деле, миновало восемнадцать веков, прежде чем Права человека были провозглашены пуританами Америки, за которыми вскоре последовали люди Французской революции.
Началось, однако, оно с учения Евангелия, с тем чтобы продолжаться бесконечно: одно дело идеал, просто представленный людям мудрецами, достойными восхищения, другое дело — идеал, который брошен в мир в послании, полном любви, который призывает любовь. По правде говоря, здесь уже не шла речь об определенной мудрости, целиком формулируемой в максимах. Указывалось скорее направление, предлагался метод; самое большее, указывалась цель, которая была лишь временной и, следовательно, требовала непрерывно возобновляемого усилия. Это усилие должно было непременно стать, по крайней мере у некоторых, творческим усилием. Метод состоял в том, чтобы предположить в качестве возможного то, что в действительности невозможно в данном обществе; представить себе, что из этого воспоследует для социальной души и внедрить тогда нечто от этого душевного состояния пропагандой и примером; следствие, будучи достигнуто, должно было дополнить обратным действием свою причину; новые, хотя и затухающие чувства породили новое законодательство, которое казалось необходимым для их появления и затем служило их укреплению. Современная идея справедливости прогрессировала, таким образом, благодаря ряду успешных индивидуальных творений, благодаря многочисленным животворным усилиям, одухотворенным одним и тем же порывом. — Классическая древность не знала пропаганды; ее справедливости были присущи бесстрастность и безмятежность олимпийских богов. Потребность в распространении, пылкое стремление к развитию, порыв, движение — все это иудео-христианского происхождения. Но, поскольку продолжали использовать одно и то же слово, слишком часто думали, что речь шла об одном и том же явлении. Еще раз повторим: последовательно возникающие творения, индивидуальные и случайные, как правило, будут помещаться в одну и ту же рубрику, охватываться одним и тем же понятием и обозначаться одним и тем же именем, если каждое влечет за собой следующее и если они задним числом воспринимаются как тянущиеся друг за другом. Пойдем дальше. Имя прилагается не только к уже существующим терминам таким образом установленного ряда. Предвосхищая будущее, оно будет обозначать весь ряд, его поместят в конце, да что я говорю — в бесконечности. Поскольку оно создано давно, мы предполагаем также столь же давнее и даже вечное существование в готовом виде понятия, которое, однако, было открыто и имело неопределенное содержание. Каждое из сделанных достижений оказывается тогда лишь заимствованным из этой предшествующей сущности; реальное пожирает идеальное, включая в себя, кусок за куском, целостность вечной справедливости. — И это относится не только к идее справедливости, но также и к тем идеям, которые связаны с ней, например равенства и свободы. Прогресс справедливости часто определяют как движение к свободе и равенству. Это определение неуязвимо, но что можно извлечь из него? Оно имеет ценность по отношению к прошлому, но оно редко может ориентировать наш выбор в будущем. Возьмем, например, свободу. Обычно говорят, что индивид имеет право на любую свободу, которая не ущемляет свободу другого. Но предоставление новой свободы, которая имела бы следствием нарушение друг другом всех свобод в современном обществе, могло бы произвести противоположный результат в обществе, в котором чувства и нравы изменились бы самой этой реформой. Так что часто невозможно сказать a priori, какова та доза свободы, которую можно предоставить индивиду без ущерба для свободы ему подобных: когда изменяется количество, тогда и качество уже иное. С другой стороны, равенство достигается почти исключительно за счет свободы, так что следовало бы начать с вопроса: что из них предпочесть? Но этот вопрос не допускает никакого общего ответа, так как принесение в жертву той или иной свободы, если с этим свободно соглашаются все граждане, также есть свобода, а главное, остающаяся свобода может быть более высокого качества, если реформа, совершенная в направлении равенства, дает общество, где легче дышится, где деятельность приносит больше радости. Как бы то ни было, придется постоянно возвращаться к концепции моральных творцов, которые мысленно представляют себе новую социальную атмосферу, среду, в которой будет лучшая жизнь; я имею в виду такое общество, пожив в котором, люди не захотели бы вернуться к прежнему состоянию вещей.
- Предыдущая
- 16/73
- Следующая