День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен - Страница 38
- Предыдущая
- 38/104
- Следующая
— Где же он, сеньор?
— Там, где ему хорошо. — Эшли округлил перед собой руки, будто бережно держа в них младенца. — Где ему очень, очень хорошо.
Ана что-то произнесла еле слышно.
— Что ты говоришь, mi hija?[23]
— Он ничего не мог сказать. Смотрел, широко раскрыв глаза, а сказать ничего не мог.
— Ана, у меня четверо детей. Я знаю, как это бывает, когда они еще совсем маленькие. Нам, родителям, они могут сказать все, что захотят. Ты это и сама знаешь.
— Да, сеньор… Он спрашивал: «За что?»
Эшли крепче сжал пальцами ее запястье.
— Ты права. Он спрашивал: «За что?» И еще кое-что он сказал.
— Что, сеньор?
— «Помните обо мне!»
Ана заволновалась.
— О сеньор, я никогда не забуду Мартинито, — торопливо проговорила она.
— Никогда, никогда!
— Мы не знаем, за что мы страдаем. Не знаем, за что страдают бесчисленные миллионы людей. Но одно мы знаем. Вот ты страдаешь сейчас. Лишь тому, кто страдал, дано умудриться душой.
— Как, как вы сказали, сеньор?
Он вполголоса повторил свои слова. Ана растерянно огляделась. До сих пор она понимала то, что говорил дон Хаиме. Но эта последняя его мысль была слишком сложна для ее понимания.
Эшли между тем продолжал:
— У тебя будут еще дети — и сыновья будут, и дочери. Потом ты состаришься, станешь бабушкой. И когда-нибудь, в день твоих именин, все твои дети и внуки соберутся вокруг тебя. Они будут тебе говорить: «Mamita Ана, золотая ты наша», «Mamita Ana, tu de oro», и ты тогда вспомнишь о Мартинито. В этом мире лишь тот знает настоящую любовь, Ана, кто умудрен душой. Так ты не забудешь Мартинито?
— Нет, сеньор.
— Никогда не забудешь?
— Никогда-никогда, сеньор.
Он встал, чтобы распрощаться и уйти. Тогда, глянув на него снизу вверх и сделав едва заметный жест в сторону ребенка, она обратилась к нему с тихой просьбой. Она просила свершить обряд. Ведь он был из мира великих, тех, у кого есть деньги, кто обедает за столом и умеет читать и писать, — из мира избранников божьих, наделенных волшебным могуществом. Эшли не был уверен, помнит ли он, как нужно складывать пальцы для крестного знамения. Хоть он и состоял семнадцать лет прихожанином коултаунской церкви, ему всегда было ненавистно все связанное с церковной обрядностью, а ненавистнее прочего — слова молитвы. Раз он оказал Беате, когда не опасался, что дети могут услышать: «Молиться надо бы по-китайски». Чтобы не отказать Ане, он дважды прочитал наизусть Геттисбергскую речь Линкольна, сперва полушепотом, затем в полный голос. Ана слушала, опустясь на колени. Он прочитал: «В тени каштановых ветвей там кузница стоит». Начал было монолог шекспировской Порции, который так вдохновенно декламировала Лили: «Не знает милосердье принужденья», но запутался в первых же строках. И тогда стал говорить, обращаясь к своим детям: «Полагаюсь на тебя, Роджер, ты теперь главная опора у матери. Нам пока непонятно то, что с нами случилось. Будем жить так, Софи, словно мы верим, что какой-то смысл в этом есть. Будем жить так. Забудьте обо мне. Вычеркните меня из памяти и живите. Живите. Аминь! Аминь!»
Он пошел домой. Непонятная слабость овладела им. Он с трудом волочил ноги. Едва успев закрыть за собой дверь, он рухнул во весь свой рост на пол. Голова его стукнулась о выступ камина. Когда он пришел в себя — это было часа через четыре, — оказалось, что на голове у него настоящий колтун. Волосы слиплись от крови, и их нельзя было расчесать.
Раз в неделю, а то и чаще, Эшли приходил пить чай к доктору Маккензи. Приходил первое время в надежде потолковать о специфике меднорудного дела, но хозяин сразу же недвусмысленно дал понять, что после захода солнца медь для него больше не существует. Своих товарищей по работе они по безмолвному соглашению в разговоре не касались; говорить лично о себе ни один, ни другой не был склонен. Оставалась одна лишь тема, подсказываемая названиями книг, которыми были уставлены полки вдоль стен, — восточные религии и религии древнего мира. Эшли рад был побеседовать и об этом, однако же скоро понял, что ни пользы, ни удовольствия от этих бесед не получит. Ко всем видам человеческой деятельности — кроме горного дела — доктор Маккензи относился иронично и бесстрастно. Эшли был чужд иронии сам и не понимал ее у других; и ему представлялось недопустимым с бесстрастием исследователя подходить к тем верованиям, что несли утешение, а порой и душевную пытку бесчисленным миллионам людей. Его коробило от снисходительно-отрешенной улыбки, сопровождавшей рассказы о человеческих жертвах во славу религии — о карфагенских девственницах, обреченных на заклание, о младенцах, сожженных на алтаре Ваала, о вдовах, вместе с мужьями горевших да погребальных кострах. Эшли хотелось вникнуть в суть этих жертвоприношений, он даже пытался вообразить себя их участником. Улыбка при таком разговоре казалась ему кощунственной. Было и еще одно обстоятельство, от которого Эшли становилось не по себе во время бесед с доктором Маккензи. Почти всякий раз, точно по заранее обдуманному плану, хозяин задавал гостю заведомо недозволенные вопросы. Так уж повелось издавна, что люди, силою обстоятельств закинутые далеко от родных мест, иногда кое-что рассказывают о себе, если пожелают, но расспрашивать их не полагается. Доктор Маккензи постоянно нарушал этот неписаный закон. «Скажите, мистер Толланд, вы были когда-нибудь женаты?», «У вас и мать и отец — уроженцы Канады?» Эшли складно лгал в ответ и спешил вернуть разговор к древним религиям.
Он узнал, что египтяне на протяжении десяти тысяч лет истово верили: любой из них, если будет сочтен достойным, может стать после смерти богом Озирисом. Да, и перевозчик душ умерших повезет душу будущего «Маккензи-Озириса» или «Толланда-Озириса» вниз по Нилу, в чертог высшего судии. Там, если она не угодит по дороге в пасть крокодила или в пасть шакала, ее взвесят на весах и решат ее участь. Эшли слушал как зачарованный грозную формулу Исповеди от Противного («Я не отводил воду в сторону от того русла, где ей назначено течь», «Я не…»). А миллионы индийцев верили и сейчас верят, что умерший рождается снова и снова и в конце концов, если будет сочтен достойным, может стать Бодисатвой, одним из воплощений божества. Эшли все эти образы и представления не казались удивительными. Бывали даже минуты, когда он готов был сам поверить в нечто подобное. Другое удивляло его — тон, которым об этом повествовал доктор Маккензи. Много разных вопросов теснилось в сознании Эшли, но он не решался задать их собеседнику. Он только слушал. Иногда он брал у Маккензи книги и пробовал читать дома, но это случайное, бессистемное чтение мало что ему разъясняло. Да он и не привык много читать. Книгочеем в семье всегда была Беата.
Как-то раз он все же отважился спросить:
— Доктор Маккензи, вот вы часто возвеличиваете древних греков. А почему они поклонялись стольким богам?
— Ну, на этот вопрос можно ответить по-разному — проще всего так, как учили нас в школе. Когда Грецию наводняли переселенцы из других стран, или она заключала новый союз, или завоевывала город-государство противника, греки давали чужим богам место среди своих, а иногда отождествляли часть из них со своими. Форма гостеприимства, если хотите. Но в общем они следили, чтобы число главных богов не превышало двенадцати — хотя эти двенадцать не всегда были одни и те же. Я, впрочем, считаю, что тут надо смотреть глубже. Замечательный это был народ — древние греки.
Время от времени доктор Маккензи — вот как сейчас — забывал об иронии и настраивался на более серьезный лад. Первым признаком такой перемены служило появление в его речи долгих пауз. Эшли терпеливо ждал.
— Эти двенадцать богов соответствовали двенадцати основным типам человека. Греки брали за образец самих себя. Меня, вас, своих жен, матерей, сестер. Они изучали разные людские характеры и наделяли ими своих богов. В сущности, они просто возводили самих себя на Олимп. Переберите их главных богинь: одна — мать и хранительница домашнего очага, другая — возлюбленная, третья — девственница, четвертая — ведьма из преисподней, пятая — хранительница цивилизации и друг человека…
23
дочка (исп.)
- Предыдущая
- 38/104
- Следующая