Признания и проклятия - Чоран Эмиль Мишель - Страница 19
- Предыдущая
- 19/20
- Следующая
Зануды, расхитители нашего времени, оказывают нам огромную услугу, мешая оставить после себя полную выставку наших талантов.
Мы вольны любить кого угодно, за исключением себе подобных именно потому, что они похожи на нас.
Этого факта достаточно, чтобы объяснить, почему история такова, какова она есть.
Большинство наших бед ведут свое начало издалека, от того или иного нашего предка, которого погубили собственные излишества. Мы наказаны за его невоздержанность: нет нужды пить — он уже выпил все за нас. Похмелье, которое нас столь поражает, — это цена, которую мы платим за его эйфорию.
Тридцать лет экстатического поклонения Сигарете. Теперь, когда я вижу, как другие приносят жертвы моему бывшему идолу, я их не понимаю, я считаю их свихнувшимися или тупицами. Если побежденный «порок» становится нам до такой степени чуждым, как не остолбенеть перед тем пороком, которому мы еще не предавались?
Чтобы обмануть меланхолию, нужно беспрерывно двигаться. Стоит остановиться, и она вновь просыпается, если только она вообще когда-либо дремала.
Желание работать приходит ко мне лишь тогда, когда у меня назначена встреча. Я всегда иду туда, уверенный в том, что упускаю единственную возможность превзойти самого себя.
«Я не могу обходиться без вещей, до которых мне нет никакого дела», — любила повторять герцогиня дю Мен.
Легкомыслие, доведенное до такой степени, есть предвестие аскетизма.
Если бы Всемогущему было дано вообразить себе, как тяжко мне бывает порой совершить хоть малейшее действие, в порыве милосердия он не преминул бы уступить мне свое место.
Если не знаешь, в какую сторону идти, лучше предпочесть бессвязное размышление — отражение времени, разлетевшегося в клочья.
То, что я знаю, уничтожает то, чего я хочу.
Возвращаясь из крематория. Мгновенное обесценивание Вечности и всех остальных слов с Большой Буквы.
Состояние невообразимой подавленности, а затем выход за пределы вселенной и за пределы прочности мозга.
Мысль о смерти порабощает тех, кого она преследует. Она освободительна лишь в начале; потом она перерождается в наваждение, переставая, таким образом, быть мыслью.
Мир есть божественная случайность, accidens Dei. Насколько справедлива формулировка Альберта Великого!
По милости хандры мы вспоминаем о тех гнусностях, что зарыты в самой глубине нашей памяти. Хандра эксгумирует наш позор.
В наших жилах течет кровь макак. Если бы мы думали об этом чаще, в конце концов мы сдали бы свои позиции. Никакой теологии, никакой метафизики, — лучше сказать, никаких разглагольствований, никакого высокомерия, никакой напыщенности, вообще…
Мыслимо ли принять религию, которую основал другой?
Оправдание Толстого как проповедника в том, что у него было два ученика, которые извлекли из его проповедей практические выводы: Витгенштейн и Ганди. Первый раздал свое имущество, а второму нечего было раздавать.
Мир рождается и умирает вместе с нами. Существует только наше сознание, оно есть вселенная, и эта вселенная исчезает вместе с ним. Умирая, мы ничего не оставляем. К чему же тогда столько церемоний вокруг события, которое не является таковым?
Наступает момент, когда подражаешь уже только самому себе.
Внезапно проснувшись и желая потом снова заснуть, нужно отбросить любые поползновения к раздумьям, любые намеки на мысль. Потому что именно мысль сформулированная, четкая — злейший враг сна.
Неприятный тип, непризнанный гений, он тянет одеяло на себя. Его насмешки не в состоянии уравновесить те похвалы, которыми он беспрерывно награждает самого себя и которые с лихвой заменяют те, которыми его не наградили другие. Уж лучше те счастливчики — и вправду редкие, — которые после победы умеют при случае уйти в тень. Как бы то ни было, они не тратят силы на самообвинения, а их тщеславие льет бальзам на наше высокомерие непонятых.
Если время от времени нас соблазняет вера, то лишь потому, что она предлагает иной вид смирения: все же лучше оказаться в зависимости от Бога, нежели от человекообразного существа.
Утешить кого-либо можно, только потакая его скорби, и так до тех пор, пока скорбящему не надоест скорбеть.
К чему нам столько воспоминаний, всплывающих из памяти без видимой на то необходимости, если не для того, чтобы открыть нам, что с возрастом мы начинаем смотреть на свою жизнь со стороны, что эти далекие «события» уже не имеют к нам никакого отношения и что однажды то же самое произойдет и с теперешней нашей жизнью?
Выражение «вселенная есть ничто», принадлежащее мистикам, — всего лишь предварительный этап перед растворением в этой вселенной, которая становится удивительно явственной, то есть действительно вселенной. Это преобразование не произошло во мне, поскольку позитивная, светлая часть мистики мне недоступна.
Находясь между требованием быть понятным и соблазном изъясняться темно, невозможно решить, что из них заслуживает большего уважения.
Мысленно перебрав всех тех, к кому должен был бы испытывать зависть, приходишь к выводу, что не хотел бы поменять свою судьбу ни на чью другую. Такова общая реакция. Как тогда объяснить, что зависть — самая древняя и самая бодрая среди всех человеческих слабостей?
Трудно не испытывать ненависти к другу, который оскорбил вас в припадке бешеной ярости. Напрасно повторять, что он был не в себе: вы реагируете так, как будто на сей раз он открыл перед вами какую-то доселе надежно скрываемую тайну.
Если бы Время являлось имущественным достоянием, собственностью, то смерть была бы наихудшей формой ограбления.
Отказ от мести льстит нам лишь наполовину, ведь мы никогда не узнаем, на чем основано наше поведение — на благородстве или на трусости.
Познание, или преступная нескромность.
Тщетно надеяться на то, что удастся побыть одному. Всегда в компании с самим собой!
Не будь воли, не было бы и конфликтов: с больными абулией никаких трагедий. Тем не менее отсутствие воли ощущается порой больнее, чем трагическая судьба.
Худо-бедно человек приспосабливается к любому фиаско, кроме смерти — подлинного фиаско.
Совершив низкий поступок, никак не решаешься в нем сознаться, указать виновного, погружаешься в бесконечные раздумья, которые являются не чем иным, как еще одной низостью, ловко сглаженной, однако, стыдом и угрызениями совести.
На рассвете с облегчением обнаруживаешь, что бесполезно докапываться до сути чего бы то ни было.
Если бы тот, кого называют Богом, не был истинным символом одиночества, я никогда не уделил бы ему ни малейшего внимания. Но поскольку меня всегда живо интересовали чудовища, то как я мог упустить из виду их противника, более одинокого, чем они все?
- Предыдущая
- 19/20
- Следующая