Николай Клюев - Куняев Сергей Станиславович - Страница 21
- Предыдущая
- 21/188
- Следующая
И после этого Блок переходит к самим «религиозно-философским собраниям», к «образованным и обозлённым интеллигентам, поседевшим в спорах о Христе», к «многодумным философам и лоснящимся от самодовольства попам», которые «знают, что за дверями стоят нищие духом, которым нужны дела… Это — тоже своего рода потеря стыда; лучше бы ничем не интересовались и никаких „религиозных“ сомнений не знали, если не умеют молчать и так смертельно любят соборно посплетничать о Христе». Блок отделяет творчество ценимых им Мережковского и Розанова от их «религиозно-философской» деятельности… И в противовес всей этой мути, словесному кафешантану, которому он готов предпочесть кафешантан обыкновенный, приводит куски из Клюева, чьи слова кажутся ему «золотыми». И о «строительных началах в груди» Клюева (которого Блок называет в статье «крестьянином северной губернии, начинающим поэтом») и его товарищей, и о «ясных очертаниях сынов человеческих», и о «неистовом страдании» от сознания, что «без „вас“ пока не обойдёшься», и о крестьянском бегстве «в скиты и леса-пустыни», и о том, что по сути речь идёт о двух разных обществах в одном — не имеющих не только общего языка, но и каких-либо точек соприкосновения. Именно об этом и писал Клюев Блоку, упоминая «глубокое презрение и чисто телесную брезгливость» дворян в отношении к народу.
Заканчивает статью Блок рассказом о «грозном и огромном явлении» сектантства — и здесь его гневный сарказм становился уже невыносимым для слуха участников религиозно-философских посиделок, особенно для тех, кто устраивал домашние «радения» вроде того, что состоялось на квартире старого символиста Николая Минского, когда собравшиеся кружились по комнате, имитируя «хлыстовскую пляску», и пили воду с растворённой в ней кровью одного из участников, воображая себя участниками «хлыстовского жертвоприношения» в духе «художественных картин» Мережковского.
«Цитирую я пятикопеечную брошюру, изданную „Посредником“ (И. Наживин. „Что такое сектанты и чего они хотят“). В этих пятикопеечных брошюрах случается находить иногда больше полезного, нежели в толстых и дорогих книгах и журналах. Есть в них, например, описание тех страшных пыток, которым подвергали так называемых „сектантов“. Многие ли из аристократических интеллигентов наших дней выдержат сибирские пытки? Все почти издохнут под первой плетью; сами сгноили себя — свои мускулы, свою волю — на религиозных собраниях и на вечерах „свободной эстетики“».
Реакция не заставила себя ждать. В «Речи» появился фельетон Мережковского «Асфодели и ромашка»: «И Александр Блок, рыцарь „Прекрасной Дамы“, как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стёклами, устремляется в „некультурную Русь“… к „исчадию Волги“, хотя насчёт Блока уж совершенно ясно, что он, по выражению одного современного писателя о неудавшемся любовном покушении, „не хочет и не может“».
С Мережковским было всё ясно. Менее ясно с Василием Розановым, разразившимся хлёсткой статьёй «Автор „Балаганчика“ о петербургских религиозно-философских собраниях» в «Русском слове». Ядовито назвав Блока «Экклезиастом», он придирался к каждому слову его статьи, а религиозно-философские собрания назвал «одним из лучших явлений петербургской умственной жизни и даже вообще нашей русской умственной жизни на всё начало этого века». (Через шесть лет Розанов на своей шкуре узнает, что такое «свобода слова» в представлении участников этого «лучшего явления». После его печатных выступлений по «делу Бейлиса» он будет исключён из общества стараниями того же Мережковского, а также А. Карташёва, А. Мейера, Н. Соколова, В. Богучарского и впервые появившегося на собрании Религиозно-философского общества А. Керенского. Все поименованные персонажи входили в масонскую ложу «Великий Восток народов России».)
В финале «Автора „Балаганчика“…» Розанов бросает на совесть слепленный ком грязи в адрес Клюева, о котором не имеет ни малейшего понятия, основываясь лишь на процитированных Блоком фрагментах письма: «Этот бородач, подпоенный шабли или „пенистой лирикой“, но, скорее всего, кажется, „пенистыми“ похвалами и лестью Блока, который в чём-то перед ним „каялся“, совсем развалился перед барином и поучает его, что будто бы вся религиозность русского народа идёт… от зависти!.. Блок выбрал в корреспонденты неудачного „мужичка“… Перед ним он, как рассказывают, имел вид (в письмах) „кающегося дворянина“, и тот ему написал „такое“ в ответ, что-де „завидуем и ненавидим, а другого чувствия не чувствуем“. Печальное „объяснение в любви“. Нам кажется, и Блок — не настоящий русский умный человек, образованный в работе и рабочий в образовании, и „мужичок“ его взят откуда-нибудь из ресторана, где он имел достаточно поводов завидовать кутящим „господам“».
Надо было впасть в сильнейшее раздражение, чтобы, пытаясь защитить своё любимое детище, не просто исказить смысл клюевских строк, но вложить в них диаметрально противоположное написанному Клюевым, не понять и не почувствовать явленные в контексте блоковской статьи смыслы клюевского письма, столь схожие со смыслами розановского же сочинения «Психология русского раскола» десятилетней давности: «Есть две России: одна — Россия видимостей, громада внешних форм с правильными очертаниями, ласкающими глаз; с событиями, определённо начавшимися, определённо оканчивающимися, — „Империя“, историю которой „изображал“ Карамзин, „разрабатывал“ Соловьёв, законы которой кодифицировал Сперанский. И есть другая — „Святая Русь“, „матушка-Русь“, которой законов никто не знает, с неясными формами, неопределёнными течениями, конец которых не предвидим, начало безвестно: Россия существенностей, живой крови, непочатой веры, где каждый факт держится не искусственным сцеплением с другим, но силой собственного бытия, в него вложенного. На эту потаённую, прикрытою первою, Русь, — взглянули Буслаев, Тихонравов и ещё ряд людей, имена которых не имеют никакой „знаменитости“, но которые все обладали даром внутреннего глубокого зрения. К её явлениям принадлежит раскол».
В клюевских письмах Блок услышал: «Пробил твой час. Пора!» На протяжении всего 1908 года он пишет и публикует статьи, выдержанные в тональности, заданной в «Литературных итогах» и «Религиозных исканиях», принадлежащие к шедеврам литературной публицистики XX века: «Три вопроса», «Солнце над Россией», «Вечера искусств», «Ирония», «Народ и интеллигенция», «Стихия и культура»… В последней он опять будет приводить в свидетельство Клюева — фрагменты его статьи «С родного берега».
Статья эта была «подана» в виде письма Виктору Сергеевичу Миролюбову, редактору-издателю «Трудового пути». В январе 1908 года Клюев в письме ему из Николаевского военного госпиталя интересовался судьбой своих произведений. Но тогда уже дни журнала были сочтены. В марте он вышел под названием «Наш журнал» и тут же стал предметом пристального рассмотрения цензора Соколова, причём одним из материалов, особо обративших на себя внимание, стала анонимная статья «В чёрные дни», автором которой был Клюев.
«В этой статье, — отмечал цензор, — подъём революционного движения и его отлив рисуются в таких чертах, которые содержат признаки возбуждения к изменническим и бунтовщическим деяниям». Это ещё мягко сказано, если учесть смысл огненных инвектив, обращённых против «златоустов», для которых в очередной (и далеко не в последний!) раз народ оказался «не таким», каким они его себе представляли.
«В страшное время борьбы, когда все силы преисподней ополчились против народной правды, когда пущены в ход все средства и способы изощрённой хитрости, вероломства и лютости правителей страны, — наши златоусты, так ещё недавно певшие хвалы священному стягу свободы и коленопреклонённо славившие подвиг мученичества, видя в них залог великой вселенской радости, ныне, сокрушённые видимым торжеством произвола и не находя оправдания своей личной слабости и стадной растерянности, дерзают публично заявить, что их руки умыты, что они сделали всё, что могли, для дела революции, что народ — фефёла — не зажёгся огнём их учения, остался равнодушным к крестным жертвам революционной интеллигенции, не пошёл за великим словом „Земля и Воля“.
- Предыдущая
- 21/188
- Следующая