Юмористические рассказы - Аверченко Аркадий Тимофеевич - Страница 29
- Предыдущая
- 29/94
- Следующая
– Только серебряный! – крикнул ей вдогонку Саматоха.
Игра кончилась тем, что, забрав часы, брошку и кольцо в обмен на драгоценную жизнь Марфушки, Саматоха сказал:
– А теперь я тебя как будто запру в тюрьму.
– Что ты, Миша! – возразила на это девочка, хорошо, очевидно, изучившая, кроме светского этикета, и разбойничьи нравы. – Почему же меня в тюрьму? Ведь ты разбойник – тебя и надо в тюрьму.
Покоренный этой суровой логикой, Миша возразил:
– Ну так я тебя беру в плен и запираю в башню.
– Это другое дело. Ванная – будто б башня… Хорошо?
Когда он поднял ее на руки и понес, она, барахтаясь, зацепилась рукой за карман его брюк.
– Смотри-ка, Миша, что это у тебя в кармане? Ложка?! Это чья?
– Это, брат, моя ложка.
– Нет, это наша. Видишь, вон вензель. Ты, наверное, нечаянно ее положил, да? Думал, платок?
– Нечаянно, нечаянно! Ну, садись-ка, брат, сюда.
– Постой! Ты мне и руки свяжи, будто бы чтоб я не убежала.
– Экая фартовая девчонка, – умилился Саматоха. – Все-то она знает. Ну, давай свои лапки!
Он повернул ключ в дверях ванной и, надев в передней чье-то летнее пальто, неторопливо вышел.
По улице шагал с самым рассеянным видом.
Прошло несколько дней.
Мишка Саматоха, как волк, пробирался по лужайке парка между нянек, колясочек младенцев, летящих откуда-то резиновых мячей и целой кучи детворы, копошившейся на траве.
Его волчий взгляд прыгал от одной няньки к другой, от одного ребенка к другому.
Под громадным деревом сидела бонна, углубившаяся в книгу, а в двух шагах маленькая трехлетняя девочка расставляла какие-то кубики. Тут же на траве раскинулась ее кукла размером больше хозяйки – длинноволосое, розовощекое создание парижской мастерской, одетое в голубое платье с кружевами.
Увидев куклу, Саматоха нацелился, сделал стойку и вдруг как молния прыгнул, схватил куклу и унесся в глубь парка на глазах изумленных детей и нянек.
Потом послышались крики и вообще началась невероятная суматоха.
Минут двадцать без передышки бежал Мишка, стараясь запутать свой след.
Добежал до какого-то дощатого забора, отдышался и, скрытый деревьями, довольно рассмеялся.
– Ловко, – сказал он. – Поди-кось догони.
Потом вынул замасленный огрызок карандаша и стал шарить по карманам обрывок какой-нибудь бумажки.
– Эко, черт! Когда нужно, так и нет, – озабоченно проворчал он.
Взгляд его упал на обрывок старой афиши на заборе. Ветер шевелил отклеившимся куском розовой бумаги.
Саматоха оторвал его, крякнул и, прислонившись к забору, принялся писать что-то.
Потом уселся на землю и стал затыкать записку кукле за пояс.
На клочке бумаги были причудливо перемешаны печатные фразы афиши с рукописным творчеством Саматохи.
Читать можно было так:
«Многоуважаемая Вера! С дозволения начальства. Очень прошу не обижаться, что я ушел тогда. Было нельзя. Если бы кто-нибудь вернулся – засыпался бы я. А ты девочка знатная, понимаешь, что к чему. И прошу тебя получить… бинокли у капельдинеров.… сию куклу, мною для тебя найденную на улице… Можешь не благодарить… Артисты среди акта на аплодисменты не выходят… Уважаемого тобой Мишу С. А ложку-то я забыл тогда вернуть! Прощ…»
– Вот он где, ребята! Держи его! Вот ты узнаешь, как кукол воровать, паршивец!.. Стой… не уйдешь!.. Собачье мясо!..
Саматоха вскочил с земли, с досадой бросил куклу под ноги окружавших его дворников и мальчишек и проворчал с досадой:
– Свяжись только с бабой – вечно в какую-нибудь историю вляпаешься.
Трагедия русского писателя
Меня часто спрашивают:
– Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
– Боюсь, – робко шепчу я.
– Вот чудак… Чего ж вы боитесь?
– Я писатель. И потому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
– Эва! Да какая же это родная территория – Константинополь.
– Помилуйте – никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля – шофер кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные!» Рядом: «Пончики замечательные!» В ресторан зашел – со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь – слышишь:
Подлинно черноземная Россия!
– Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
– Тому есть примеры, – печально улыбнулся я.
– А именно?…
Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну известную мне грустную историю.
Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу.
Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:
– Прощай, моя бедная, истерзанная родина! Временно я покидаю тебя. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр-Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мной Россия! И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой! На всю жизнь врежешься ты в мозг мне – моя смешная, нелепая и бесконечно любимая Россия!
Жена стояла тут же, слушала эти писательские слова и плакала.
Прошел год.
У русского писателя была уже квартирка на бульваре Гренель и служба на улице Марбеф, многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр»[1].
Пришел он однажды домой после кролика, после «ординэра», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине.
– Что ты хочешь делать? – спросила жена.
– Хочу рассказ написать.
– О чем?
– О России.
– О че-ем?!
– Господи Боже ты мой! Глухая ты, что ли? О Рос-сии!!!
– Calmez-vous, je vous en prie![2] Что же ты можешь писать о России?
– Мало ли что. Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге… Высокий молодой человек быстро шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской»…
– Постой! Разве такая улица есть в Петербурге?
– А черт его знает. Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности Невскую улицу. Итак, «… высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к „Медведю“. „Что, холодно, monsieur?“ – спросил метрдотель, подавая карточку. „Maisoui, – возразил молодой сей господин. – Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм“.»
– Послушай, – робко перебила жена, – разве есть такое слово «замерзавец»?
– Ну да! Человек, который быстро замерзает, суть замерзавец. Пишу дальше: «Прошу вас очень, – сказал тот молодой господин. – Подайте мне один застегай с немножечком poisson bien frais[3] и одну рюмку рабиновку».
– Что такое рабиновка?
– Это такое… du водка.
– А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка – жена Рабиновича.
– Ты так думаешь?… Гм! Как, однако, трудно писать по-русски!
И принялся грызть перо.
Грыз до утра.
И еще год пронесся над писателем и его женой.
Писатель пополнел, округлел, завел свой auto[4], вообще та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его – «се селебр рюсс»[5].
- Предыдущая
- 29/94
- Следующая