Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич - Страница 46
- Предыдущая
- 46/236
- Следующая
– Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, – робко сказала хозяйка. – Можно?
– Позови, Маша, позови... – отозвался тот. – Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе...
Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.
Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»
Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина – Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина – Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно... «Анфиса, Анфиса...»
Молодым жеребчиком гикал скворец на березе, и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.
Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.
Запомни, Прохор Петрович, и это!
Надрывались от любви лягушки – «ква-ква-ква» – где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно, про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней. Прохор достал голубую подвязку – ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.
Посмотрел на баню, на изрытую каблуком грязь с письмом, пошел домой.
Во дворе трепыхали, взлетывали десяток безголовых уток, кур; из перерубленных шей, как из бутылки сусло, хлестала кровь. Кровь! Кухарка, нагнувшись и кряхтя от полноты, вытирала о траву огромный кровавый нож. Лужа крови, и лицо ее – кровь.
В хлеву дурью визжали поросята – звенело в ушах: это черкес резал свиной приплод. Будет ужин.
Прохор кровожадно оскалил зубы – слюною наполнился весь рот. Ему вдруг неудержимо захотелось резать, рвать, лить кровь. В закрытую дверь хлева с ревом ломилась старая свинья – спасать ососков. Прохор сгреб ее за уши. Она ударила ему в руку клыком. Прохор двинул свинью ногой и, ворвавшись в хлев, сладострастно выхватил у черкеса нож. «Взик, взик!..»
А скворцы все еще пели про любовь, еще громче квакали лягушки, всходила луна. Весенний вечер кончался.
Да! Ужин был в полном разгаре.
– А, Прохор Петрович!.. Вот и он. Этакий Еруслан Лазарич какой!
Он сидел рядом с Анфисой – с Анфисой! – потому что сам отец сказал ему:
– Подсаживайся к Анфисе Петровне, а то тесно тут.
Отец пил мало.
– Не могу, не могу, приятели... Увольте.
– Эх, изурочили тебя. С худого глазу.
– Надо молебен отслужить, – сказал тоненько старшина.
– Что ж, – весело подмигнул священник. – Ежели усердно помолебствовать коленопреклоненно, может, и запьешь опять, – сказал он и почему-то лизнул ладонь широким, как лопата, языком. Все засмеялись.
– Типун вам на язык, батюшка, – засмеялась хозяйка, поглядывая на Петра Данилыча нежно, по-весеннему.
А Петр Данилыч говорил о делах, о мельнице, – там теперь мельник новый, латыш какой-то, поселенец, на скрипке хорошо засмаливает, – сам подливал гостям в стаканы и незаметно высматривал тех двоих. А те увлеклись уж чересчур. Им самим-то думалось, что лица их спокойны, но ежели попристальней со стороны...
– Ой! – вырвалось у Анфисы; она болезненно моргнула тонкими бровями, засмеялась и вся вспыхнула. Прохор отдернул свой сапожище с маленькой туфельки ее.
– Вспомнила я случай один. Ну до чего смешной!..
– Ах, расскажите, Анфиса Петровна, расскажите, пожалуйста, – заулыбался и пристав-усач, благо не было жены.
– Так, просто пустячок... Так... Прохор Петрович, пододвиньте мне горчицу.
Прохор исполнил.
– А вы любите?.. – спросил он и вновь прижал сапогом туфельку. – Любите горчицу?
– Люблю, люблю. – И туфелька, вырвавшись, впрыгнула на сапожище. – Жизнь не мила без горчицы! – «Люблю, люблю» – плясала туфелька.
«Эге!» – коварно подумал влюбленный в Анфису пристав и, крутнув усы, нарочно уронил на пол портсигар, потом быстро нагнулся, чтоб поднять, и заглянул под стол.
Но сапог и туфелька спокойны.
– Эге-ге, – мрачно произнес пристав Федор Степанович Амбреев и, присвистнув чуть, ткнул вилкой в соленый гриб.
– Вот парочка-то! – шепнул старшина отцу Ипату. – Даже не поймешь, который же краше-то?..
– Оба – зело борзо, – пробурчал отец Ипат. – Давай-ка выпьем ерша с тобой, друже.
Прохор выводил по тарелке вензель «А», туфелька ответила «понимаю», потом вензель «П». Прохору хотелось от счастья целовать всех.
Булькало вино, звякали рюмки. Гости смеялись, улыбалась и Марья Кирилловна.
– Я недавно видел в избушке сон, – тихо сказал в тарелку с киселем Прохор. – Сон ли это? Не знаю.
– Конечно, сон... Беспременно.
– Мне снилась нагая, красивая очень...
– И на ее правой груди родинка, как у меня?..
– Как у тебя? – поднял брови Прохор.
– А филин кричал? – Глаза Анфисы вонзились Прохору в губы.
– Дак это не сон? Не сон? Скажи мне... – тихо прошептал Прохор, дрожа, и все в нем пело от любви. – Не сон?
– Давайте выпьемте! – сказала она громко.
И вдруг... вдруг...
– Дак вот, значит, милый мой Проша, сын...
«Это отец сказал?» Прохор поднял голову. «Да, отец». Прохор затаил дыхание. И сделалось совсем тихо за столом. Петр Данилыч, оглаживая левой рукой бороду, а правой пристукивая по столу, твердо говорил для всех:
– Через недельку, значит, отправляйся ты, Прохор, с Ибрагимом на Угрюм-реку. Возьмешь товару, денег, обоснуешься где-нито и торгуй...
Под Прохором разверзся пол.
– А через годик женим... Хм, – еще отчетливей и как-то злобно прикрякнув, добавил отец, сверля волчьим взглядом Анфису.
Мать вскочила, что-то вскрикнула, выбрасывая к мужу руки, зашумели, закашляли гости, но золотой перстень резко застучал в стол, как в сердце:
– Сказано – сделано... Шабаш!
XVII
Начались приготовления. От неприятности Марья Кирилловна слегла. Отец торопил: скорей, а то уйдет вода.
– Не жалеешь ты меня, отец... Гонишь...
– Жалею, – глухо ответил Петр Данилыч. – Оттого и гоню... пойми толком.
Прохор чувствовал, что силы в отце много больше, чем в нем, и, как молодой тигренок, втихомолку рычал, поджимая хвост. В сущности, наружно он был спокоен: те отцовские слова за ужином разом все сожгли в нем, но в душе была надежда: вот все каким-то чудом перевернется вдруг и выйдет по-другому.
– Нэ горюй, Прошка, ладна!.. Якши дело! – успокаивал его черкес. – Я зна-аю... Знаю, джигит, – загадочно грозил он пальцем и подмигивал. – Так лучше. Якши совсэм.
Тяжко только, что нельзя Анфису повидать никак: отец караулил и за ним и за Анфисиным крыльцом. Отец был трезв, как лед.
Из города пришли почтой книги. Это хорошо. Прохор отправился с ними к Шапошникову. Тот в одних подштанниках: «Ах, извините!» – чинил штаны, которые лежали на столе, прижатые сундуком. Нитка в версту: ткнет иглой и пятится к дверям.
– Семь заплат насчитал и три прорехи, хочу все подряд зачинить. А то нитку вдевать очень трудно, да и непрактично.
– Вот я получил историю культуры, Липерта, кажется... Да, Липерта, – заглянул Прохор в книгу.
– Прочли?
– Нет. Я ее возьму в тайгу.
– Разве вы едете в тайгу? Зачем? Надолго?
– Батька гонит... – вздохнул Прохор и обиженно защипнул усы.
– Жаль, жаль. Это на Угрюм-реку на вашу? Жаль, молодой человек. А вы не ездите, плюньте.
– Не так-то просто это.
– Женщина? Ага, понимаю. Слышал, слышал, извините. Без сплетен в деревне нельзя. Вы должны прежде всего выработать в себе отношение к вещам. И, встав на точку высшей морали, – понимаете, высшей! – должны резко решить вопрос. Я люблю женщину, взаимно люблю, понимаете? Взаимно. Отлично. Но тут некоторое «но», весьма значительное «но», так сказать – «но», превалирующее надо всем. Я тогда говорю: «Или так, или этак». Или рву с ней раз навсегда, или беру ее себе. Надо быть твердым и решительным. Вот, например, я.
- Предыдущая
- 46/236
- Следующая