Собрание сочинений. Том 1 - Энгельс Фридрих - Страница 28
- Предыдущая
- 28/204
- Следующая
Высокомудрые практики-бюрократы, думающие про себя втихомолку и без всякого основания то, что Перикл вслух и с полным правом говорил о себе: «В знании потребностей государства, как и в искусстве развивать их, я могу помериться со всяким»[33], — эти наследственные арендаторы политического разума, наверно, будут пожимать плечами и с важностью оракула вещать, что защитники свободы печати тратят зря свой порох, ибо мягкая цензура лучше ведь суровой свободы печати. Мы ответим им то же, что ответили спартанцы Спертий и Булис персидскому сатрапу Гидарну:
«Гидарн, совет, который ты нам предлагаешь, ты не взвесил с обеих сторон. Ибо одно, что ты советуешь, ты испытал на себе самом; другое же осталось для тебя неиспытанным. Ты знаешь, что значит быть рабом; свободы же ты не вкусил ещё ни разу и не знаешь, сладостна она или нет. Ибо если бы ты вкусил её, то ты советовал бы нам сражаться за нее не только копьями, но и топорами»[34].
Написано К. Марксом в апреле 1842 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
Напечатано в приложениях к «Rheinische Zeitung» №№ 125, 128, 130, 132, 135 и 139; 5, 8, 10, 12, 15 и 19 мая 1842 г.
Подпись: Житель Рейнской провинции
ФИЛОСОФСКИЙ МАНИФЕСТ ИСТОРИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ ПРАВА
Вульгарная точка зрения рассматривает историческую школу как реакцию против фривольного духа восемнадцатого века. Распространённость этого взгляда стоит в обратном отношении к его правильности. Восемнадцатый век произвёл только один продукт, существенной чертой которого является фривольность, и этот единственный фривольный продукт — историческая школа.
Историческая школа сделала изучение источников своим лозунгом, своё пристрастие к источникам она довела до крайности, — она требует от гребца, чтобы он плыл не по реке, а по её источнику. Она поэтому должна признать правильным, что и мы возвращаемся к её источнику, к естественному праву Гуго. Ее философия предшествует её развитию, поэтому в самом её развитии мы напрасно стали бы искать философию.
Ходячая фикция восемнадцатого века считала естественное состояние истинным состоянием человеческой природы. Собственными глазами хотели тогда увидеть идею человека и с этой целью создали образ людей в естественном состоянии — Папагено[35], — наивность которых доходила до того, что они свою кожу покрывали перьями. В последние десятилетия восемнадцатого века предполагали, что народы в естественном состоянии обладают глубокой мудростью, и птицеловы всюду подражали способу пения ирокезов, индейцев и т. д., думая заманить птиц в сети этими уловками. В основе всех этих эксцентричностей лежала верная мысль, что первобытное состояние представляет собой лишь наивную нидерландскую картину истинного состояния человечества.
Гуго и является для исторической школы тем человеком в естественном состоянии, которого не коснулся ещё лоск романтической культуры. Его учебник естественного права[36] — это ветхий завет исторической школы. Нас нисколько не смущает взгляд Гердера, что люди в естественном состоянии — поэты и что священные книги первобытных народов представляют собой поэтические книги, тогда как Гуго говорит самой тривиальной, самой трезвой прозой: каждая эпоха, обладая своей специфической природой, порождает свой особый тип естественного человека. Поэтому Гуго, хотя он и не творит поэтических образов, всё же создаёт фикции, а фикция есть поэзия прозы, вполне соответствующая прозаической натуре восемнадцатого века.
Признавая Гуго прародителем и творцом исторической школы, мы поступаем вполне в духе этой школы, как показывает юбилейная статья в честь Гуго, написанная знаменитейшим юристом исторической школы[37]. Признавая г-на Гуго продуктом восемнадцатого века, мы поступаем даже в духе самого г-на Гуго, который выдаёт себя за ученика Канта, а своё естественное право — за детище кантовской философии. С этого пункта его манифеста мы и начнём.
Гуго ложно толкует своего учителя Канта, полагая, что так как мы не можем познать истину, то логически мы должны не-истинное, раз оно существует, признать за нечто достоверное. Гуго относится как скептик к необходимой сущности вещей и как Гофман — к их случайным проявлениям. Он поэтому ничуть не старается доказать, что позитивное разумно. Напротив, он старается доказать, что позитивное неразумно. С самодовольным усердием тащит он отовсюду доводы, которые должны сделать очевидным, что разумная необходимость не одухотворяет позитивные институты, к которым он относит, например, собственность, государственный строй, брак и т. д. Они, по его мнению, даже противоречат разуму и в лучшем случае допускают пустое разглагольствование за и против себя. Этот метод отнюдь не надо относить за счёт случайных индивидуальных особенностей Гуго: это скорее метод его принципа, — откровенный, наивный, не останавливающийся ни перед какими выводами метод исторической школы. Если позитивное должно иметь силу, потому что оно позитивно, то я должен доказать, что позитивное имеет силу вовсе не потому, что оно разумно; и можно ли это доказать с большей очевидностью, чем утверждая, что неразумное позитивно, а позитивное неразумно, что позитивное существует не благодаря разуму, а вопреки разуму? Если бы разум служил мерилом для позитивного, тогда позитивное не служило бы мерилом для разума. «Хотя это и безумие, но в нём есть метод». Гуго поэтому развенчивает всё, что свято для справедливого, нравственного, политического человека, но он разбивает эти святыни только для того, чтобы воздать им почести, подобающие историческим реликвиям, он порочит их в глазах разума, чтобы затем возвеличить их в глазах истории и одновременно с этим возвеличить взгляды исторической школы.
Аргументация Гуго, как и его принцип, позитивна, т. е. некритична. Она не знает никаких различий. Всё, что существует, признаётся им в качестве авторитета, а всякий авторитет берётся им как основание. Так, в одном параграфе он цитирует Моисея и Вольтера, Ричардсона и Гомера, Монтеня и Аммона, «Общественный договор» Руссо и «О граде божием» Августина. Так же поступает он и с народами, — он их нивелирует. Сиамец, считающий вечным законом природы, что по велению его короля зашивают рот болтуну, а у плохого оратора разрезают рот до ушей, — этот сиамец, по Гуго, столь же положителен, как и англичанин, который счёл бы политической нелепостью, если бы его король самовластно назначил налог хотя бы в один пфенниг. Не знающий стыда кончи, расхаживающий нагишом и в лучшем случае покрывающий своё тело илом, столь же положителен, как и француз, который не просто одевается, но одевается элегантно. Немец, воспитывающий свою дочь как сокровище семьи, не более положителен, чем раджпут, который убивает её, чтобы избавиться от заботы по её пропитанию[38]. Одним словом, кожная сыпь так же положительна, как сама кожа.
В одном месте положительно одно, в другом — другое. Одно так же неразумно, как и другое. Подчинись тому, что признаётся положительным в твоём приходе.
Гуго, таким образом, законченный скептик. Скептицизм восемнадцатого века, отрицавший разумность существующего, проявляется у Гуго как скептицизм, отрицающий существование разума. Гуго приемлет эпоху Просвещения, он не видит более ничего разумного в позитивном, но лишь для того, чтобы не видеть ничего позитивного в разумном. Он думает, что видимость разума в позитивном была развеяна лишь для того, чтобы признать такую позитивную действительность, которая лишена даже видимости разума; он думает, что люди сбросили фальшивые цветы с цепей для того, чтобы носить настоящие цепи без каких бы то ни было цветов.
Гуго находится в таком же отношении к прочим просветителям восемнадцатого века, в каком, примерно, разложение французского государства при развратном дворе регента{29} находится к разложению французского государства по времена Национального собрания. И в том и в другом случае разложение! Там оно проявляется в виде распутной фривольности, которая понимает и высмеивает пустую безидейность существующего, но лишь с тем, чтобы, сбросив с себя все разумные и нравственные узы, забавляться зрелищем гниения и распада и, находясь во власти всеобщего разложения, идти навстречу своей гибели. Это — загнивание тогдашнего мира, который наслаждается этим своим загниванием. Во времена Национального собрания, наоборот, разложение проявляется как освобождение нового духа от старых форм, которые были уже недостойны и неспособны охватить его. Это — чувство собственной силы, присущее новой жизни, которая разрушает разрушенное, отвергает отвергнутое. Если поэтому философию Канта можно по справедливости считать немецкой теорией французской революции, то естественное право Гуго нужно считать немецкой теорией французского ancien regime{30}. Мы вновь встречаем у нею всю фривольность прожигателей жизни, пошлый скептицизм, наглый по отношению к идеям и в высшей степени покорный по отношению ко всему грубо-осязаемому, тот скептицизм, который начинает чувствовать себя премудрым лишь тогда, когда он умертвил дух позитивного, — и всё это для того, чтобы овладеть, в виде остатка, чисто позитивным и наслаждаться своим благополучием в этом животном состоянии. Даже когда Гуго взвешивает силу аргументов, он с безошибочно верным инстинктом усматривает во всём том, что является в институтах разумным и нравственным, нечто сомнительное для разума. Только животная природа представляется его уму чем-то несомненным. Но послушаем нашего просветителя, рассуждающего с точки зрения ancien regime! Нужно выслушать суждения Гуго в изложении самого Гуго. Ко всем его рассуждениям, вместе взятым, надо прибавить: αυτοζ εϕη.
- Предыдущая
- 28/204
- Следующая