Янтарная комната (сборник) - Дружинин Владимир Николаевич - Страница 18
- Предыдущая
- 18/122
- Следующая
Вещать было уже поздно, спать не хотелось. Мы осмотрели звуковку, нашли пробоину. Шабуров вставил запасную лампу. Фюрст, сидя в сторонке на пеньке, продолжал беседу с Гушти. Тот стоял перед офицером навытяжку и монотонно повторял:
— Jawohl, Herr Oberleutnant![11]
Фюрст сердился, брал себя в руки, снова выходил из себя.
— Гушти — филистер, — обращаясь ко мне, произнес Фюрст. — Филистер, — повторил он. — Дурная порода. Она доставит нам еще много хлопот в Германии. — Он деловито наморщил лоб. — О, ему нравится быть при штабе, на привилегированном положении. Еще бы!
— Он трус, — сказал я.
— Да. Он хочет переждать войну, только и всего. Я ставлю перед ним вопрос прямо, господин лейтенант. Готов ли он бороться за новую Германию? Не знаю, с ним надо еще поработать.
И Фюрст насупился, давая понять, что работа предстоит нелегкая и будущее Гушти для него не ясно.
Я отдыхал от тревоги. Хорошо, что не сбежал. Трус — только и всего. Впоследствии подтвердилось: в чертежах он не наврал, фашисты переставили огневые точки.
Подходит Михальская с папироской в руке. Фюрст чиркнул спичку. Я невольно следил за ним. Фюрст держит спичку твердо, ловко. Мне совсем не до того сейчас, но я все-таки смотрю.
День прошел спокойно. Ночью звуковка снова наставила рупоры на холм, занятый немцами. Я прочел обращение советского командования. Калеван-линн окружен. Единственное спасение — в капитуляции.
Немцы слушали тихо. Музыки мы им не дали на этот раз. Микрофон взял Фюрст.
Он очень волновался. Он путался в проводе, уронил микрофон и неуклюже искал его, топча папоротники. Я показал ему мои валуны в канаве, и, когда он, сопя, уселся, я нахлобучил на него плащ-палатку.
— Вы помните меня, — начал Фюрст. — Я обер-лейтенант Фюрст, бывший командир второй роты. Я жив, я в русском плену…
Ночь была светлая. На фоне холодного фарфорового неба ясно выступали очертания высоты Калеван-линн, пологой, гладкой, словно укатанной. Я видел, как одна за другой гасли редкие вспышки, только один пулемет еще отбивал дробь.
— Вы узнаете меня? — спрашивал Фюрст… — Ты, лейтенант Блаумюль Эмми, мой партнер по шахматам! Ты, наш чемпион бокса, унтер-офицер Гаутмахер, Франц, рыжий Франц! Ты, обер-ефрейтор Габро, носатый Габро, прозванный аистом! Вы узнаете меня? Отвечайте же, черт вас возьми, когда с вами говорит ваш командир, хотя и бывший! Отвечайте как можете — ракетой, трассирующей очередью!
— Узнали, — облегченно вздохнул Шабуров, стоявший рядом со мной на опушке, в ольшанике. Рука Шабурова до боли стиснула мое плечо. Там, над траншеями немцев, плясали, растворялись в воздухе ярко-красные стрелы.
— Слушайте мой совет, кончайте с проклятой войной! — гремел голос Фюрста. — Это говорю вам я, Фюрст. Кончайте, пока вы живы!
Фюрст говорил долго. Мы не уехали с передовой на отдых, тишина приковала нас. Нам не терпелось увидеть, что же будет дальше.
Рассвело. Холм был в серой пелене тумана. Солнце пробивалось где-то в глубине леса, позади нас. Туман порозовел и начал таять. Чья-то фигура вдруг выросла перед нами, в кустах. Это был капитан, Командир роты разведчиков, в летней форме, в пилотке вместо кубанки, — я не сразу узнал его.
— Красота-а! — пропел капитан, засмеялся и сел на ступеньку машины.
Он устал, вымок в росе и выглядел так, будто на него свалилось неожиданное счастье.
— Мои славяне за «языком» пошли, а привели полдюжины, целое боевое охранение. Немцы рубашки на себе разорвали, машут: «Гитлер капут!»
Смеясь, он рассказывал, каких отборных солдат послал в разведку. По всем статьям отличные солдаты. Обстановка серьезная. Место голое, риск. Мне понятна его радость. Он послал на опасное дело самых опытных, самых умелых. И тревожился за них. Я спросил его о Кураеве.
— Вот и он тоже ходил, — сказал капитан. — Как же! Где потруднее, там Кураев. Из всех солдат солдат. А пленные немцы говорят, что весь гарнизон сдается.
День разгорелся, туман редел, сползал к подножию холма, в сырую низину. И тут мне открылось зрелище, которое навсегда врезалось в память. Скат обнажился, засеребрилась сочная, влажная трава… И, словно большие цветы, распустившиеся за ночь, забелели на колючей проволоке, на палках, воткнутых в землю, солдатские платки, полотенца…
Высоко над нами в чудесной, необыкновенной тишине звенел жаворонок.
ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ
НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
Я родился в среднерусском селе Клёнове. Мой отец, Николай Сергеевич Ливанов, был учителем.
Впрочем, спешу оговориться. Не потому я начал свои записки с нескромного «я», что намерен приписать себе главную роль в событиях. Нет, я далек от такого стремления. Если бы не мои друзья, вместе со мной боровшиеся и с силами природы и против коварного, опасного врага, я не продвинулся бы и на шаг в своих поисках и, конечно, не сидел бы сейчас в своей комнате на Васильевском острове, — живой, с пером в руке.
Я мог бы в первых же строках сказать о партизане, который, преодолев тысячи опасностей, пришел из вражеского тыла к своим и сообщил важные вести. Я мог бы начать с того дня, когда наши бойцы захватили в плен парашютиста Гейнца Ханнеке, сброшенного близ Дивногорска, и затем рассказать о том, как странный документ, найденный у Ханнеке, помог раскрыть заговор, составленный много-много лет назад. Я мог бы…
Нет, не сто?ит забегать вперед. Ведь события, связанные с черным камнем, начались для меня очень давно — в детстве.
Итак, родом я из Клёнова. Село это — если смотреть сверху — чаша садов, разделенная, словно пробором, широкой и прямой улицей, по-нашему «плантом». Теперь наше Клёново знаменитое: мичуринцы вывели замечательный сорт яблок. А тогда, в доколхозное время, яблоки были мелкие, кислые и мало отличались от диких. К тому же, чуть не каждый год львиную долю урожая съедала болезнь. Не успев созреть, яблоки валились на землю и покрывались пятнами гнили.
Один дом в Клёнове резко отличался от прочих. При нем не то что сада — кустика не было. Не было ни клумбы с цветами, ни скамеечки под окном. Ветер шевелил бородки пакли, торчавшие из пазов. Некрашеный, без наличников на окнах, без навеса над крыльцом, дом выглядел голым, неуютным, холодным. Он был известен под названием «приказчиковой дачи», или «Сиверсовой дачи». Хозяином ее был приказчик Сиверс — датчанин, служивший до революции у крупного нефтепромышленника.
В Клёново Сиверс наезжал вербовать рабочих и здесь женился на дьяконовой дочери Тамаре. Говорят, что дача воздвигалась на ее приданое. Тамара хотела, будто бы, осесть с мужем в Клёнове и умножить капитал торговлей. Но впоследствии Сиверсы перестали бывать в Клёнове. Дача осталась неотделанной; для присмотра за ней Сиверс поселил старуху.
Много лет прожила эта женщина на «приказчиковой даче» совершенно одна. Сиверс пропал куда-то. Его домоправительница добывала кусок хлеба тем, что вязала из цветной шерсти варежки и остроконечные шапочки.
Я помню ее. Труша — так окрестили у нас Гертруду — была тощая высокая старуха с глазами младенческой голубизны — робкими и кроткими. Из своего жилья она выходила редко, потому что у нее болели ноги. Она переставляла их медленно, с опаской, словно шагала на ходулях. По-русски она говорила плохо. Мальчики дразнили ее, а девочки защищали, — она учила их вязать.
Перед смертью Труша помешалась. Должно быть, одиночество доконало ее. Она заперлась в «приказчиковой даче» и несколько дней ничего не ела. Потом собрала свои пожитки в мешок, взвалила на плечи, шатаясь спустилась с крыльца и упала. Фельдшер Николай Кузьмич не мог помочь ей. Сельчане жалели Трушу. Несчастная умерла вдали от родины! Вспомнили про Сиверса. Где он? Если жив — должен прибыть, чтобы распорядиться домом.
И Сиверс прибыл. Это событие прекрасно сохранилось в моей памяти, хотя мне было тогда тринадцать лет.
11
Да, господин старший лейтенант! (Нем.).
- Предыдущая
- 18/122
- Следующая