Теория нравственных чувств - Смит Адам - Страница 13
- Предыдущая
- 13/94
- Следующая
Но когда мы сожалеем о наших друзьях, застигнутых горем, то, увы, страдания наши ничтожны в сравнении с их страданиями! Мы садимся подле них и смотрим на них; в то время как они рассказывают нам о своих несчастьях, мы только внимательно их слушаем; даже в те минуты, когда рассказ их прерывается неудержимыми выражениями скорби, готовыми, кажется, задушить их и отнять у них голос, как далеки наши жалкие ощущения от страданий, разрывающих на части их сердце! А между тем мы сознаем, что скорбь их естественна и что в таких обстоятельствах мы испытали бы то же самое. Мы внутренне упрекаем себя за недостаточное сочувствие, и этот упрек, обращенный к самому себе, нередко вызывает в нас род искусственной симпатии; но она оказывается столь же слаба и непрочна: как только мы удалимся, она исчезает невозвратно. Как будто природа сознавала, что на каждого из нас придется достаточно собственного горя, и потому она как бы не обязала нас разделять страдания ближних более того, чем требуется для побуждения нас к их облегчению.
Вследствие слабой симпатии с нашей стороны к страданиям ближних мы находим геройским, почти божественным мужество, с каким переносят они ужасные несчастья. Мы выражаем одобрение человеку, сохраняющему веселое расположение духа среди множества небольших неудач, а человек, не теряющий его среди самых жестоких потрясений, кажется нам просто необыкновенным. Мы знаем, какие огромные усилия необходимы ему, чтобы молча перенести множество раздирающих душу эмоций; мы удивляемся его самообладанию, а твердость его в эту минуту, по-видимому, совпадает с нашей симпатией. Он не домогается от нас того нежного и живого сочувствия, которого, как мы с сожалением сознаем, в нас нет.
Между его чувствами и нашими существует полнейшее соответствие: в этом отношении поведение его в высшей степени прилично, хотя по свойственной человеку слабости мы и не ожидали этого. Мы поражены и растроганы силою рассудка, необходимой для такой высокой и великодушной победы: вызываемое им чувство одобрения и симпатии, проникнутое изумлением и неожиданностью, порождает то чувство восхищения, о котором мы упоминали. Катон, окруженный со всех сторон врагами, потеряв всякую возможность бороться с ними, считал недостойным себя сдаться им и, видя, в соответствии с гордыми нравственными принципами того времени, необходимость умереть, вовсе не пал духом перед своим несчастьем; из уст его не раздалось ни одной жалобы, чтобы вызвать то жалкое сострадание, которое так часто выказывается против воли. Напротив, вооружившись мужественной решимостью в ту минуту, как он уже готов был исполнить свое решение, он сделал со своим обычным хладнокровием все распоряжения для спасения своих друзей и, по словам Сенеки8, величайшего защитника стоической невозмутимости, доставил такое зрелище, на которое сами боги взирали с удивлением и восхищением.
Когда мы встречаем в ежедневной жизни пример такого геройского мужества, он всегда производит на нас сильное впечатление. Мы охотнее проливаем слезы из сочувствия к человеку, который, по-видимому, ничего не чувствует, чем из сострадания к людям, предающимся всем выражениям скорби. В таком случае симпатически вызванные в постороннем человеке страдания в силе превосходят мучения действительно страдающего человека. Друзья Сократа проливают горькие слезы, а сам он выпивает яд с веселым спокойствием. При таких обстоятельствах посторонний человек не старается и не имеет побудительной причины избегать симпатии. Он не опасается, что в нем будет возбуждено чрезмерное или неуместное сочувствие; он доволен чувствительностью, отысканною в глубине своей души; он с удовольствием ощущает одобрение самого себя. Ему приятно отдаться грустным мыслям, вызываемым в таком случае в его голове несчастьем друга, к которому, быть может, он прежде не имел еще такого нежного чувства. Совсем иное происходит в сердце действительно страдающего человека. Он обязан скрывать самую ужасную и горестную сторону своего положения. Он должен опасаться, чтобы его слишком серьезное отношение к несчастью не лишило его возможности сдерживать свое горе и не отняло одобрения и сочувствия окружающих его людей. Поэтому все свое внимание он направляет к тому, чтобы отыскать что-нибудь отрадное в своем положении, а также к тому, чтобы заслужить одобрение своим мужественным поведением. Удовольствие, доставляемое сознанием способности к такому геройскому усилию, к такому самообладанию и господству над несчастьем, ободряет его, придает ему силы и делает его способным сохранить ту ясность духа, которая представляется как бы победой, одержанной над ударами судьбы.
Человек, падающий духом вследствие личных несчастий, наоборот, всегда вызывает к себе некоторое презрение: мы не можем разделять всего, что испытывается им, но что, быть может, сами мы испытали бы на его месте. Мы презираем его, и чувство это, разумеется, несправедливо, если можно только назвать так неодолимое движение нашей природы. Проявления скорби кажутся нам всегда неприятными, за исключением случая, когда они вызываются скорее чужими страданиями, чем нашими собственными. Мы не осуждаем сына, скорбящего смертью отца, снисходительного и всеми уважаемого. В основании его скорби лежит симпатия к потерянному им человеку, и мы охотно сочувствуем его естественному горю. Но если бы он предался такой же скорби вследствие чисто личного несчастья, то недолго пользовался бы нашим сочувствием. Даже человек, доведенный до крайних лишений и нищеты, человек, которому грозит страшное бедствие, человек, идущий на позорную казнь, если бы он уронил хоть одну слезу на эшафоте, то упал бы во мнении людей, одаренных возвышенным умом и сильной душой. А между тем их сострадание к нему может быть очень живо и искренне, но так как оно все-таки слабее его крайней слабости, то они и не простили бы обнаружения перед всеми такого малодушия: они не только не выказали бы сочувствие к нему, но краснели бы за него от стыда и увидели бы в его малодушии самую жалкую сторону его несчастья. Как ославил память о себе неустрашимый герцог Бирон, столько раз смеявшийся над смертью на поле сражения, тем, что залился слезами на эшафоте, когда увидел положение, в каком он очутился, и когда вспомнил о почете и славе, которых он лишился по собственному своему неблагоразумию9.
Глава II. О происхождении честолюбия и об отличии званий
Вследствие того, что люди охотнее сочувствуют радости, чем горю, мы выставляем напоказ свое богатство и скрываем свою бедность. Ничего не может быть тягостнее обнаружения перед людьми нашего несчастья и сознания того, что хотя они и видят его, но никому из них не приходит в голову, как велики наши страдания. Сознание это представляет главную причину, побуждающую нас стремиться к богатству и бояться бедности. Что составляет предмет всякого труда, всей деятельности человека? Какую цель имеет в виду скупость, честолюбие, погоня за богатством, за властью, за отличиями? Удовлетворить естественные потребности? Но для этого достаточно заработной платы последнего ремесленника. Мы знаем, что с ее помощью доставляет он себе пропитание и одежду, ею поддерживает свое хозяйство и семейство. Если мы строго проследим за его сбережениями, то найдем, что они дозволяют ему делать некоторые траты на предметы, требуемые приличием, на которые, однако, можно смотреть как на излишество, и что затем у него иногда остается еще кое-что, чем он может удовлетворить свое тщеславие. В чем же лежит причина нашего отвращения к его положению? Почему люди, родившиеся в более счастливой обстановке, принимают за худшее, чем сама смерть, несчастье, если будут доведены, даже без необходимости трудиться, до его простой пищи, до его тесного помещения, до его скромной одежды? Не думают ли они, что пищеварение совершается легче или что сон бывает сладостнее во дворце, нежели в хижине? Наоборот, всякому известно, что часто замечалось нечто противоположное. Из чего же проистекает зависть, волнующая все сословия общества?
- Предыдущая
- 13/94
- Следующая