Разноцветные глаза (сборник) - Павич Милорад - Страница 57
- Предыдущая
- 57/61
- Следующая
В это время Кузма Левач подрастал в предместье на Саве среди евреев и ослепших с голоду собак. Отец-рыбак (который служил на плавучем госпитале, стоящем на приколе на Ялии) не выучил его грамоте, но водил в церковь Ружицу и говорил: «Какая шляпа есть, такой и приветствуют». Со временем мальчик заметил, что у отца нет определенного имени, что и знакомые, и незнакомые называют его так, как им придет в голову, а он на всё откликается. Кузме казалось, что отец завален именами и почти исчез под несуразными, порой злыми прозвищами, которые давали ему люди. Отец, указывая ему на прохожих, предупреждал: есть люди, что всю жизнь рубашку выворачивают через рукав; остерегайся их. Отец учил его вязать морские узлы и говорил возле сети, испещренной красными узелками: «Взгляни на эти узлы; они устроены так, что веревка сама тянет себя за хвост и не позволяет узлу развязаться. Как ни тяни, он не поддастся, потому что удерживает себя сам. Точно так же и с людьми. Их пути так сплетены в узлы, что они поддерживают друг с другом кажущийся мир и не пересекают чужих границ, а на самом деле – словно узлы на сети, тянут на себя, не боясь разорвать, ибо каждый из них делает то, что должен, а не то, что хочет. Например, ты, сын, замешан круто. У тебя сильная кровь, тебе многое по плечу. Но этого мало. Ты и все поколение твое не на царство препоясаны, а на подчинение и работу на хозяев. И вам все равно, на кого вы будете батрачить. Ты не сможешь петь то, что захочешь, потому что кто-то управляет твоим умом, как шарманкой, и накачивает в нее воздух, чтобы она заиграла…»
Не веря в такую судьбу, мальчик все чаще ходил смотреть, как поднимается новый город. А город возникал будто из воды, словно его сам Кузма Левач мыслью своей строил, а глазами рисовал, потому что говорили, что у мальчишки-рыбака глаза быстрые, как у ангелов, и что он может догнать взглядом ветер через Саву. Обычно он сидел на холме в крепости над городом и опускал свои глаза на крылья какой-нибудь птицы, стремительно падающей вниз с кручи, и птица носила его взгляд по городу, который понемногу рос вдоль рек, как каменные зубы земли. Так ничто не было предоставлено случаю и ничто не оставалось незамеченным; со временем мальчик сетью птичьих полетов охватил и осмотрел весь город, каждый уголок, и впитывал в себя, дрожа, словно глотал глазами, мельчайшие подробности, которых касался его взгляд. Носимый так на птичьих крыльях, он смотрел на башню Небойши, отражавшуюся в двух реках одновременно, и сквозь ее окна, расположенные друг против друга, был виден клочок неба с другой стороны, которую башня заслоняла. Он пролетал над колокольнями, которые были слышны в двух империях, а когда птица, подхваченная внезапным потоком воздуха, ныряла сквозь триумфальную арку, возведенную в честь Карла VI, завоевавшего Белград, и, напуганная теснотой, в которой оказалась, взмывала вверх, поднимался и он, состязаясь с крыльями, к церкви Ружице, и касался глашатая, бьющего в барабан возле ворот, когда их закрывали, у которого не было видно лица, но можно было пересчитать все пуговицы, сверкающие на солнце. Кубарем, замирая от страха, летел он снова к пастбищам у подножия крепости, там коровы пробрались по каменным ступенькам в запретное для них место, где жевали выросший у домов лук-порей, которым завтра – знал он – будет пахнуть их молоко. И вновь перед его глазами голубая савская вода, ряды новых красивых домов с латунными шарами на дверях, за которые держатся, когда очищают перед входом обувь о решетку. Потом внезапно его заносило в Панчево, где видно было место с горькой травой, которое стада обходили стороной. Тут можно было почувствовать, как ветер относит дунайскую воду назад, к строем идущим солдатам, чьи штыки так блестели, что казались влажными. В городе наверху было множество часов с боем, которые перекликались друг с другом над дворцом наместника, а в нем – столько окон, сколько дней в году. Лавки были новые и ломились от изобилия, над церквями стояли кресты с тремя перекладинами, сады с красивыми оградами привлекали к себе соловьев с обоих берегов Савы, а мимо садов проезжали повозки, попадая под ливень, который накрывал всего две-три улицы. И вновь перед глазами было немного облаков, немного тростника и тумана, плывущего по Саве и впадающего в более густой и быстрый туман над Дунаем. На другой стороне в лесах виднелись косые лучи солнечного света, и мальчик чувствовал в них горячие и холодные запахи дымящейся чащи. И снова появлялся город: строители заканчивали дубровницкую церковь – плотник замахивался и вонзал топор, но звук удара доносился с запозданием, так что птица успевала пролететь между звуком и его источником. Потом мальчик увидел, как ветер рассердил птицу, унося ее в сторону, и как далеко внизу ударил колокол, но звук послышался позже, словно плод, оторвавшийся от своего металлического черешка. Он видел, как этот звук дрожит под птицей, перелетая реку, и как добирается до австрийских военных лошадей, а те настораживают уши на пастбище по ту сторону Савы. А потом можно было проследить, как звон колокола, словно тень от облака, настигает на пути к Земуну пастухов и как те, услышав его, поворачивают свои маленькие головы к Белграду, который вновь погружается в тишину на своем берегу. А потом птица стремительным полетом пришила к небу, словно подкладку, этот мир, в котором мальчик лежал пойманный, как в сети. Ибо достаточно было распахнуть одни-единственные ворота, чтобы в город влетели турецкие конники и вмиг превратили все это сокровище, которое как кость в горле застряло на границе их мира, в прах и дым. Наконец птица исчезала, будто ее разбивал ветер о калемегданскую крепость, и мальчик заканчивал игру, унося с собой боль в глазах.
В октябре 1727 года отец повел Левача смотреть на русских, которые приехали в город. Мальчик ожидал увидеть всадников с копьями, воткнутыми за голенища сапог, но вместо армии увидел запряженные тройкой сани, из которых выбрался человек в огромной шубе. В ноздрях у незнакомца было два стебля базилика; он ступил на землю и тотчас прошел в канцелярию митрополита. Другой пришелец внес за ним сундук и икону. Это было все.
«Вот твой учитель, – сказал отец. – У него ты научишься грамоте. К нему просили посылать всех детей, что поют в церкви. Но помни: грамотный смотрит в книгу, ученый смотрит на мудрого, а мудрый – на небо или под юбку, что может и неграмотный…»
Так Левач начал учиться читать, считать, а понемногу – и латыни. За это время Максим Терентьевич Суворов (так звали учителя) на их глазах лишился последних волос. Лоб его от какого-то внутреннего напряжения сморщился, будто чулок, а кожа настолько истончилась, что голубой цвет глаз просвечивал сквозь опущенные веки. Во время уроков можно было разглядеть, как у него за щеками шевелится язык красного цвета и как на переменах этот язык дрожит от ветра, что бушевал во рту русского, но не достигал его учеников.
«Мы все между молотом и наковальней и перченый хлеб месим», – говорил он детям на непонятном полусербском языке, который считался языком его императора. Только на уроках латыни чужеземец ненадолго преодолевал страх и с вдохновением учил их искусству запоминания, мнемотехнике, разработанной на примерах из речей Демосфена и Цицерона; он излагал ее по тетрадке, на которой они украдкой прочитали название: «Ad Herennium»[38]. Чтобы запомнить текст, нужно было, как советовал русский учитель, вызвать в памяти фасад какого-нибудь дома, мимо которого часто ходишь и который тебе хорошо знаком. После чего следовало представить себе, будто по очереди открываешь каждую дверь и каждое окно этого здания и в каждый проем или бойницу произносишь одну из длинных фраз Цицерона. Таким образом, мысленно обойдя все здание и в каждое окно или дверь проговорив по фразе, запоминаешь всю речь и можешь без всякого труда повторить ее.
Так ученики белградской русской школы целиком выучили речь Цицерона «In Catilinam»[39]. Они начали обходить митрополичий дворец, который как раз строился тогда в Белграде и в котором было больше сорока помещений. В это здание Кузма Левач и его товарищи произносили – день за днем и неделя за неделей, каждое утро направляясь в школу и каждый вечер мысленно обходя его перед сном, – в окна, в арки, в замочные скважины, в бойницы, в церковные канцелярии, кабинеты, залы, рабочие помещения, трапезные, библиотеки – по фразе из речи Цицерона: «В самом деле, Катилина, что тебя еще может радовать в этом городе?» Проходя мимо архива, у которого было два разных замка, так что он запирался или только снаружи, или только изнутри, минуя опочивальню митрополита, выходящую на запад, и покои его свиты и гостей, глядящие на восток (чтобы младшие просыпались раньше старших), мальчики декламировали: «В какой стране мы находимся? В каком городе живем? Что за государство у нас? Здесь, среди нас, отцы-сенаторы, находятся те, кто помышляет о всеобщей гибели, об уничтожении этого города…» И так понемногу и незаметно речь врезалась в память. «…Quid enim mali aut sceleris fingi aut cogitari potest, quod non ille conceperit?..[40] Наследие свое промотали, владения свои перезаложили, денег у них уже давно нет, а с недавних пор – и веры, но при всем том остается у них та же похоть, как и тогда, когда они были богатыми…» Строительство не было еще завершено, и дворец заселялся крыло за крылом, так что через окна и распахнутые двери было видно, что комнаты украшены деревянными светильниками и обоями всех цветов. Личные покои митрополита были зелеными, один кабинет – красным, другой – тоже зеленым, но иного оттенка. У стражей были комнаты, в которых можно было спать при свете негасимой лампады. «Далеко ли от темницы и оков должен быть тот, кто сам себя считает достойным заключения?» – кричали мальчики в бойницы. «К чему ждать тебе их приговора, если их воля выражена молчанием?..» Часть помещений уже была обставлена мебелью, в основном прибывшей по Дунаю из Вены. Высокие своды хранили глубоко на дне комнат великолепную утварь: камины и печи с изразцами, на которых были изображены цветы, бархат и парчу, шелковые чулки, посуду из карлсбадского, венского и английского фарфора, серебряные столовые приборы из Лейпцига, сервизы из чешского хрусталя и полированного цветного стекла, светильники и зеркала из Венеции, часы с музыкой… «Поэтому уйди и избавь меня от этого страха: чтобы он меня не мучил, если он истинный, и чтобы я наконец перестал бояться, если он ложный», – декламировали мальчики латинские фразы, учение подходило к концу, и казалось, что их русский наставник скоро обрушится внутрь себя самого, как те монастыри, что они видели вокруг Белграда, опустевшие, с проросшими сквозь развалины деревьями. Когда учение и в самом деле закончилось и русский учитель опять уехал в Срем, Левач продолжил образование в австрийском военно-инженерном училище для унтер-офицеров.
38
«К Гереннию» (лат.) – анонимная речь, долгое время приписывавшаяся Цицерону.
39
«Против Катилины» (лат.).
40
Ибо какое злодейство или преступление можно придумать или измыслить, которого бы он не совершил? (лат.)
- Предыдущая
- 57/61
- Следующая