Маленький оборвыш (др. перевод) - Гринвуд Джеймс - Страница 42
- Предыдущая
- 42/48
- Следующая
Рипстон помолчал немного, потом продолжил рассказ:
– Уж не знаю, как мы прожили два месяца до Рождества. К празднику всякий, известно, ждет себе чего-нибудь получше, а нам и ждать-то было нечего. Моульди совсем приуныл, отморозил себе руки и ноги, сидит да стонет, просто всю душу вытянул. А в Дельфах-то Рождество справляют весело. Всякий дает сколько-нибудь денег, устраивают складчину, разводят огонь, пьют что-нибудь горяченькое, курят и поют песни. Прошедший год мы тоже давали денег в складчину, а нынче ничего не могли дать, вот мы и сидели себе голодные да холодные в темном уголку, пока другие там угощались да пировали.
Я слушал бывшего приятеля затаив дыхание.
– А Моульди совсем пришел в отчаяние: он ведь всегда любил поесть, а тут слышит запах жареного мяса, а у самого с утра крошки не было во рту. Он говорит: «Постой же, Рип, будет и на нашей улице праздник, полно мучиться, не хочу больше. Коли счастье не дается в руки, я сам его возьму!» Я подумал, он это так со злости говорит, мне и в голову не пришло, что он задумал что-нибудь серьезное; я лег спать и расспрашивать его не стал. Только на другое утро просыпаюсь, смотрю – Моульди рядом нет. Я удивился, он никогда не уходил, не сказав ничего мне. Я стал расспрашивать у всех знакомых; никто его не видел.
Я живо представлял себе это во всех подробностях, а Рипстон все говорил и говорил:
– Я пошел на рынок, и там нет Моульди. Вернулся домой часов в десять, только спускаюсь по ступеням, а мне один мальчик и говорит: «Ну что, видел его? Каково ему?». У меня так сердце и замерло. – «Про кого ты это так говоришь?» спрашиваю. – «Да про твоего, говорит, товарища, про Моульди. Ведь он в больнице, разве ты не знал? Он полез за свинцом на крышу сарая, что на берегу, стал спускаться по трубе, да и свалился, переломал себе ноги и ребра. Навряд ли он уже и жив».
Рипстон так увлекся своим рассказом, что не заметил, как поднялся занавес и началось представление. Впрочем, представление это состояло из балета, до которого мой приятель не был охотник. Отерев слезы, навернувшиеся на глаза, он продолжал свой рассказ:
– Я, конечно, сейчас же пошел в больницу, сказал привратнику, что я брат Моульди, и он меня впустил и велел мне спросить палату сестры Мелии. Я спросил, ко мне вышла сестра Мелия. «Вы, говорит, не Рипстон ли? Моульди все вас звал, ему, бедняжке, уже недолго остается жить на свете». Она привела меня в комнату, где он лежал. Смотрю, его обмыли, одели в чистое платье, он лежит такой бледный-бледный, а глаза у него стали такие большие, голубые. Я никогда прежде не замечал, что у Моульди голубые глаза! Возле его постели сидел какой-то господин, должно быть, священник. А Моульди, голубчик, как увидел меня, протянул руку. «Как я рад, говорит, Рип, что ты пришел, я уж думал: умру и тебя не увижу!» А я и сказать ему ничего не могу, Смит, засело у меня что-то в горле, слОва не дает выговорить. А Моульди говорит господину, который сидел возле него: «Мистер, пожалуйста, поговорите с Рипстоном, как вы сейчас со мной говорили». – «Хорошо», – сказал господин, и начал говорить о том, как важно быть честным, и все такое. А Моульди все держит меня за руку. Вдруг он как-то сжал мою руку, посмотрел так пристально на господина, потом на меня, кивнул мне головой и умер.
Слезы опять прервали речь Рипстона. Я в виде утешения сунул ему в руку большой апельсин, он несколько секунд с ожесточением сосал его и затем продолжил:
– Ужасно перевернуло меня все это: и слова господина, и то, что Моульди умер у меня на глазах. Я решил, что обязательно переменю свою жизнь, не знал только, как мне это сделать, за что приняться. Вот я и остановился у ворот больницы, стал поджидать доброго господина; как он вышел, я и заговорил с ним. Он у меня спрашивал разные разности, а в конце концов подарил мне шиллинг, дал свой адрес и сказал: «Ну, если ты завтра будешь в таком же настроении духа, как сегодня, приходи ко мне, я тебе помогу». На другой день я пошел к нему, он сам отвел меня к тому зеленщику, у которого я теперь живу, и определил на место. Ну, вот ты теперь все знаешь про меня. Мне совсем нетрудно было перемениться и жить честно, а тебе?
У меня не хватило духу ответить на его вопрос словами, и я только кивнул головой в знак согласия.
– Тебе это, должно быть, было легко, – сказал он, – тебе меньше пришлось меняться, чем Моульди и мне, ты ведь еще не привык к дурной жизни. Помню я, как нам с Моульди бывало смешно смотреть на тебя, когда ты принимался за воровство. Ты никогда не был настоящим вором, Смит, у тебя и смелости не хватало. Я думаю, кабы не мы с Моульди, ты бы никогда не стал воровать.
– Может быть, – проговорил я.
– Тебе, я думаю, теперь приятно вспомнить, что ты не был таким дурным, как мы с Моульди?
– Да, конечно, приятно. Смотри, Рип, какой славный танец!
– Да, отличный танец! А я все думаю, Смит, как это хорошо, что мы встретились, когда оба переменились. Нам было бы совсем не так весело, если бы переменился только один из нас! Что если бы я жил по-старому, а ты уже сделался бы честным? Ты, пожалуй, не захотел бы говорить со мной? А если бы ты заговорил, как бы я тебе ответил? Я думаю, я скрыл бы от тебя, что я все еще воришка. Или я сказал бы тебе правду и стал бы насмехаться над тобой, что ты такой франт, такой важный!
Никогда в жизни я не видел Рипстона таким разговорчивым и откровенным. Каждое его слово было мне ножом в сердце. В последнее время совесть моя замолкла, но теперь Рипстон опять расшевелил ее. Мое знакомство с ним и Моульди было совсем особенного рода, оно легче всякого другого могло превратиться в дружбу. Известие о смерти Моульди само по себе взволновало меня. Но когда мой старый друг Рип, которого я любил гораздо больше Моульди, сделался честным, стал говорить как честный мальчик и, сам не понимая, что делает, растравлял мою рану, я почувствовал такой стыд, такое раскаяние, что готов был провалиться сквозь землю. В то же время я боялся, что Рипстон заметит мое смущение, и это еще увеличивало мои мучения.
Страх мой оказался небезосновательным. Представив картину нашей встречи в том случае, если бы он остался воришкой, а я сделался честным мальчиком, мой старый товарищ развеселился и, толкая меня под бок, с хохотом спросил – неужели мне не смешно. Мне нисколько не было смешно. Я не мог заставить себя не только засмеяться, но даже улыбнуться. Я смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и стиснув губы. Рип-стон вдруг сделался серьезным.
– Что с тобой, Смит? – он взял меня за руку. – У тебя что-то неладно? Ты ведь служишь в магазине, это правда?
В эту минуту поднялся занавес и началось представление новой пьесы, так что я мог оставить вопрос Рипа без ответа. Чтобы скрыть свое смущение, я принялся хлопать в ладоши и кричать «браво» вместе с остальной публикой.
Пьеса была необыкновенно интересна и трогательна. В ней представлялась вся жизнь одного очень несчастного человека. В первом действии он был еще крошечным ребенком на руках матери; отец его, злой гадкий пьяница, требует денег у своей жены и бьет ее, когда она показывает, что у нее денег нет.
– Этак, Смит, и у вас в доме бывало, – обратился ко мне Рипстон после первого действия, – помнишь, ты рассказывал, как отец бил твою мать?
– Помню, – и мне живо вспомнилась моя бедная мать.
– А хорошо иметь мать, Смит, – продолжал Рип-стон, – ты, я думаю, очень жалеешь теперь, когда ты переменился, что у тебя нет настоящей матери? Мне так было хорошо, когда я вернулся к своей старухе! Меня отвел к ней священник и говорит ей: «Забудьте, что он прежде был дурным мальчиком, примите его как новорожденного ребенка, пусть он начнет жизнь снова!» Мать меня обняла, да так крепко, что я думал, она меня задушит. И сама чуть не умерла от радости. Ах, что я тогда чувствовал, Смит!
У меня навернулись слезы на глаза, мне хотелось во всем признаться Рипу, только стыд удерживал меня. В эту минуту я от всей души презирал Гапкинса и не чувствовал ни малейшего желания вернуться к нему.
- Предыдущая
- 42/48
- Следующая