Узнавание - Богат Евгений Михайлович - Страница 7
- Предыдущая
- 7/45
- Следующая
Он задает себе вопросы: что такое добро и что такое зло? Что такое жизнь и что такое счастье? Что такое бессмертие? Его начинает волновать не только собственный духовный мир, но и душа человека, который раньше для него не существовал, хотя он видел его не раз по дороге из Москвы в Петербург. Душа станционного смотрителя в Торжке. Он начинает думать о нем, о его жизни. Он видит, узнает в нем человека. И думает, думает…
«Что дурно? Что хорошо? Что надо любить? Что ненавидеть? Для чего жить и что такое я?»
«Неужели это я?!» — восклицал про себя Николай Ростов. «Что такое я?» — задает себе вопрос Пьер.
А Наташа поет, и пение ее затрагивает что-то лучшее в душах людей, потому что в этом пении — и если говорить шире: в искусстве — выражено лучшее, что заложено в человеке.
Наташа поет, и мы, не замечая того, поем тоже, и берем высокую ноту, и чувствуем себя на минуту талантливее Наташи.
Парк в горах
А теперь раскроем «Диалоги» Платона. Герой «Диалогов» — античный философ Сократ. Он жил в Афинах, в V веке до нашей эры, и самоотверженно учил сограждан мудрости. Он искал в беседах с ними истину — истину о добре, о красоте, о бессмертии. Сократ любил человека и никогда не уставал от общения с людьми, без этого общения он не мог жить.
Вот ночью, до рассвета, стучит изо всех сил палкой в дверь его дома афинский юноша Гиппократ; узнав о появлении в Афинах известного софиста[1], он разбудил его задолго до восхода солнца необузданно шумно: ведь в жизни нет большей радости, чем мудрая беседа, открывающая каждый раз что-то новое в этом загадочном и для окружающих и для самого себя существе — человеке.
Ровным голосом, будто бы он знал, что его разбудит палка Гиппократа, Сократ отвечает, что ему уже известно о новом госте, потом они выходят во двор, гуляют и беседуют, ожидая утра, когда можно будет пойти в дом, где остановился софист, чтобы «вволю наговориться и наслушаться».
Или вот еще одно утро Сократа: выйдя на улицу, он замечает Федра, афинского юношу, тоже одержимого любовью к мудрости, и узнает, что тот был перед этим у философа и поэта Лисия, который «угощал» его последним сочинением. «Я все тебе расскажу, если у тебя есть время…» Сама мысль, что у него тотчас же, сию минуту, в любую минуту жизни — утром, днем, ночью — может не оказаться времени даже не для непосредственного участия в мудрой беседе, а для того лишь, чтобы послушать, о чем говорили умные люди без него, Сократа, кажется, ему недостойной и странной. «Что это ты? — удивляется он. — Разве, по-твоему, для меня не самое главное… узнать, чем вы занимались с Лисием?»
Они идут за город, чтобы им никто не мешал наслаждаться беседой; и когда Сократ по-детски непосредственно восхищается развесистым платаном, который одарит их сейчас тенью, Федр не удерживается от любовно-насмешливого замечания: «Ах ты, чудак, до чего же ты странный человек! Говоришь, словно ты не местный житель, а какой-то чужеземец…» И тут же сам точно объясняет новизну этого сократовского восхищения платаном, который, видимо, давно уже любим афинянами за широкую надежную тень: «А ведь ты… по-моему, вообще никогда не выходишь за городскую черту».
Уверенно-ровный ответ Сократа замечателен: «Извини меня, добрый друг, я ведь любознателен, а местность и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе».
Кажется, что сейчас, с высоты двух с половиной тысячелетий, ничего не стоит разбить этот довод Сократа, неотразимо убедительно ему доказав, что «местность и деревья» тоже утоляют нашу любознательность: они повелительно хотят научить нас понимать лучше и окружающую действительность и самого человека. Но ведь в ответ он может улыбнуться, и, если даже не последует затем ни единого возражения, мы догадаемся по ней, по улыбке — иронической, мудрой, доброй, — о чем он подумал. «В тебя вошел мир, космос: деревья, местности, океаны, галактики, которыми ты меня сейчас шутя, как ребенка, побиваешь, потому что им было куда войти. А если бы философия, исследуя человека, не расширила и не осветила твой мир, твой космос: сердце и ум — твою душу, куда бы вошло это богатство, из которого черпаешь ты теперь чудесные доказательства? В том, что я тобой, мой добрый друг, побежден, моя великая победа. Если хочешь, обсудим это сообща».
Современник же и воспитанник Сократа Федр не стал оспаривать его положения о местности и деревьях: оно, по-видимому, воспринималось им как совершенно естественное. Надо полагать, что и нам оно покажется нормальным, если мы рассмотрим его не с высоты второй половины XX века, а исторически конкретно.
Когда Сократа судили в Афинах за развращение юношества (он учил мыслить) и оскорбление богов (он чересчур поклонялся человеку), то обвиненный мудрец заявил, что для него нет и не будет большей радости, чем «ежедневно беседовать о доблести, испытывая себя и других…».
Вот в этой формуле «беседовать о доблести, испытывая…» — тайна, вернее, объяснение тайны острой современности Сократа.
Маркс назвал Сократа «олицетворением философии» — высочайшая похвала, которой не удостоился у него больше ни один мыслитель. Она тем более замечательна, что Сократ — «олицетворение философии» — не оставил ни одной строки (за исключением нескольких, написанных перед казнью стихов на темы басен Эзопа); он не писал — он мыслил в живой беседе, исследуя и испытывая человека. Он был философом афинских улиц и афинского рынка; в течение тридцати лет, босой, в старом, истлевшем плаще, он ходил с утра до вечера по городу, подсаживался к ремесленникам, останавливал именитых граждан, собирал вокруг себя молодежь. Самонадеянному рапсоду[2] он доказывал, что тот понимает Гомера несравненно хуже, чем ему кажется; государственному мужу — что у него поверхностное и неточное суждение о добре и истине; софисту — что он учит тому, что сам для себя недостаточно точно уяснил…
На суде Сократ называл себя оводом, потому что, как овод, кусал, побуждая ревностнее и бесстрашнее искать истину. Его ирония выполняла ту разрушительно черновую работу, без которой не может родиться человеческая личность.
Сократ обладал мощным даром общения: он не то что никогда не уставал от человека — он никогда не насыщался им досыта. Его можно назвать гением человеческого общения. Могли ли утолить эту жажду деревья?
Одна из самых высоких и торжественных минут в истории человеческого духа — последняя беседа Сократа: этот удивительный диалог, в котором обреченный на казнь мудрец, улыбаясь, убеждает, что человек бессмертен, а его более молодые собеседники выставляют новые и новые доводы, пытаясь опровергнуть учителя, доказать ему, что его (бесстрашие и надежды покоятся на сомнительных основаниях! И может быть, самое поразительное — доброжелательность, даже удовольствие, с которыми Сократ за час до казни выслушивает возражения, кажущиеся нам жестокими: ведь они могли уменьшить его убежденность и мужество. И вот эти-то «бесчеловечные» возражения и радуют особенно Сократа: он видит, что сумел воспитать людей, для которых истина выше сострадания. А истина не может быть жестокой — он давно это понял, — она целебна. Жестоким может быть только заблуждение.
И он, выслушав различные доводы, подвергавшие сомнению его почти веселое бесстрашие, не спеша, будто бы в запасе у него не минуты, а десятилетия, разбивает их возвышенно-логически, с улыбкой мудреца… Но об этом надо читать у Платона — пересказывать и кощунственно и бессмысленно. Будете читать сами, остановитесь, пожалуйста, на минуту, когда суровую, осязаемо-плотную ткань беседы освежает ручеек смеха. Да, смеха. Смех этот убеждает в бессмертии человека даже больше, чем доказательства Сократа.
«Познай себя» — было начертано через две тысячи лет на потолке библиотеки великого философа Мишеля Монтеня, в числе его любимых изречений. В этой библиотеке Монтень написал «Опыты». В «Опытах» он часто говорит о философском образе жизни.
1
Софист (по-гречески мастер, художник) — так называли древнегреческих философов, выступавших в роли профессиональных учителей мудрости и красноречия.
2
Рапсод — в Древней Греции — странствующий певец.
- Предыдущая
- 7/45
- Следующая