Быть - Смоктуновский Иннокентий Михайлович - Страница 37
- Предыдущая
- 37/77
- Следующая
И вдруг пахнуло Родиной, темнота подарила до слез знакомое слово «план», и «три богатыря в ночи» пронесли спокойную тревогу о завышенном планировании. «Наши на водах!» — и на отдыхе думают о работе... Не оставила в этот вечер забота о своем труде и нас. Точнее, меня. Я только не мог найти повода начать говорить, а он был нужен, потому что у меня был уж очень своеобразный взгляд на мой труд и на его оценку, каюсь. Мне и сейчас не очень-то ловко писать об этом, но, собираясь рассказывать о Ромме и своей работе с ним, мне показалось, что здесь-то уж врать совсем ни к чему. Буду говорить лишь правду. И вот она, эта правда, вот эти мысли.
На подобном мировом форуме кино я был впервые. И очевидный успех наших «Девяти дней» меня взволновал. И волнение мое не стало меньшим оттого, что успех этот во многом отождествляли с успехом моей работы в этом фильме, то есть образом Ильи Куликова. Это-то и не давало мне покоя. Я был возбужден. Хотя фестиваль только-только начался и лишь набирал темп, однако это не мешало многим после просмотра наших «Дней» поздравить меня с премией за лучшее исполнение мужской роли. Приятные симптомы эти сыпались всюду, и много раз при Михаиле Ильиче. И я видел, что он был рад. Это меня подбодрило, и я решил поговорить с ним.
Было темно, мы медленно брели в гору. То болтали о чем-то незначимом, то молчали, слушая удаляющийся заливистый девичий смех... И, переждав его, я запрокинул голову и слишком уж безразлично спросил:
— Интересно, будет завтра дождь?..
Из темноты никаких метеорологических прогнозов не последовало. Зачем я сунулся с этим дождем? И глупо и не нужно. С другого же хотел начать!
— У вас ревматизм, что ли? — прозвучала вдруг простая заинтересованность, и я без всяких подходов, обиняков и этой моей доморощенной хитрости, порой смахивающей на досадно перезревшую глупость, рассказал Михаилу Ильичу, что я, к сожалению, слишком поздно пришел в кинематограф, и мне нужно спешить утвердиться в нем, и эта моя премия на фестивале будет первой ласточкой, которая поможет мне получить, наконец-то, отдельную квартиру.
Пауза после моих слов была большой. Я бы даже сказал, пугающе большой. Она затянулась. Но, представляете, выпалить все это единым духом, даже несколько задохнуться от этих прелестных планов, и вдруг в ответ ничего не звучит, ничего не происходит. Я краем глаза косил в сторону Михаила Ильича. Нет, он здесь, все так же спокойно шел рядом, но странно, как-то безразлично шел, совсем безучастно, вроде мы случайно оказались рядом. Мне не понравилось, как он шел.
— Вы прелестный артист, Кеша! — И я подумал, что он не так уж плохо шел. Мне, должно быть, просто показалось. — Это бесспорно, и я не понимаю, почему вы озабочены. Вы уже утвердились, утвердились основательно. Вам ли заботиться об этом... И я не думаю, что выделение вам квартиры нужно ставить в зависимость от успеха фильма или роли. Это различные вещи. И затем: ваш личный успех в нашем фильме и остается вашим, даже при получении премии фильмом. Надеяться же на получение премии за лучшую мужскую роль, извините, Кеша, глупо, две премии фильму не дадут. Другого же фильма с темой, столь необходимой сейчас, на фестивале не будет. Это ясно по тому, что мы уже посмотрели. Все устремились к альковным отношениям, к раздеванию женщин, и это само по себе недурно, но сегодня... — В темноте это «сегодня», хотя и было сказано так же просто, как и все другое, вдруг зависло и осталось. — Сегодня есть вещи много важнее.
Он замолк, молчал и я. Мне нечего было возразить ему, хотя получить отдельную квартиру мне хотелось очень!
— Идемте, выпьем воды какой-нибудь.
Бестолковая забубенность или забубенная бестолковость (что сути не меняет) — то и другое довольно точно отражает жизнь ночного бара «Флорентина» в Карловых Варах. Во всяком случае, тот вечер я воспринял именно так. Сидишь в этом баре, пьешь «оранж-джюс», что на обычном языке означает всего-навсего апельсиновый сок, танцуешь или просто глазеешь на точно тем же занятый люд. И все это вместе составляет внепрограммное, свободное общение съехавшихся сюда кинематографистов мира. Неистовствующий джаз в центре акустической центрифугой разбросал всех по углам и дальним стенам зала. Нам указали свободный столик в соседстве с эпицентром этого испытания звуком. Создавалось впечатление, что музыканты получали прогрессивку за громкость или был брошен клич: «Не давайте им болтать! Вдарьте так, чтоб, повскакав с мест, все ринулись в пляс. Пусть порастрясутся!» Некоторое время мы ошалело смотрели друг на друга, и со стороны это могло выглядеть как: «О, а ты как попал сюда? И чего нам не хватало там в горах?» Михаил Ильич что-то прокричал в ухо снизошедшему до нагловатого безразличия официанту, и тот, выпрямившись этаким разочарованным принцем, постоял мгновение и пошел, унося явное нежелание исполнять столь прозаический безалкогольный заказ, как две воды.
Оркестр продолжал терроризировать взвинченных кинематографистов, наивно и старомодно предполагавших, что из всех известных стихийных бедствий — всяких там наводнений, извержений и обледенений — кино все еще не утратило первенства. Я же думаю, что подобное убеждение могло оставаться лишь до встречи с тем оркестром, не дольше.
Может быть, это громогласное зло само по себе и не стоило того, чтобы о нем надо было так много говорить, если бы оно не было слишком ощутимым признаком здоровья нации, с одной стороны, и причиной неожиданного открытия — о чем, собственно, я и собираюсь рассказать, — с другой.
Михаил Ильич оставался спокойным. Жестом, пантомимически, призвал меня к терпению — мол, в этом вое слов не разберешь, а вот будет у них пауза, перерыв... устанут они... — он кивнул в сторону громкозвуковых умельцев... — вот тогда мы поговорим...
Видя, что связь между нами установлена без потерь и искажений, он легко и так же беззвучно добавил:
— Не огорчайтесь. Их надолго не хватит.
И уютно расположился для выжидания. Я взглянул на оркестрантов.
Невероятно! Нас «подслушали» — молодой красивый чех, тромбонист, ожидавший своего вступления, улыбаясь, отрицательно замотал головой: «И не ждите, мол, этого не будет!» И, извинившись так же пантомимически, как это делал Ромм, азартно облизнул губы, направил жерло своего инструмента на наш столик, обдав нас каскадом сверляще-пронизывающих трелей. Мы, хохоча, отпрянули в своих креслах.
Странно, но с этого момента нас уже не смущала ни громкость оркестра, ни ожидание воды, ни то, что мы не одни; скорее, напротив — мы обрели себя в этой ночной общности людей, ритмов и звуков. Стало легко. Мы перестали ждать. Михаил Ильич, слегка «пританцовывая» кистью руки в такт этой вдруг ставшей славной музыке, все так же немо поведал мне:
— Вот видите, Кеша, как все зависит от самих себя. Пятью минутами раньше мы пришли сюда едва ли не с требованием «сделайте нам тихо, мы талантливы, одарены, а все это нам мешает». И что же теперь? Все на прежних местах, и вместе с тем изменилось все. И прежде всего изменились мы. И воспринимаем все совсем иначе. Сейчас нам принесут воды, и принесет тот официант, который вам чем-то не понравился. И вот здесь-то вы были не правы, Кеша. Если уж просишь воды, то не смотри, с какой рожей тебе ее дают.
Редко, ох как редко мы, актеры, после того как фильм уже отснят, можем позволить себе, да и просто захотеть, например, такое: позвонить режиссеру, с которым работал в этом фильме, и без тени неловкости или боязни быть бестактным, или непонятым, или, того хуже, с трудом терпимым, даже по телефону, вдруг заявить:
— Михаил Ильич? Мне бы хотелось вас повидать. Да к тому же и голоден я изрядно. Можно, надеюсь?
После небольшой напряженной паузы, в которой нетрудно было предположить, как на другом конце провода по голосу стараются определить, кто же этот нагловатый тип, следовал миролюбивый, хотя и недоумевающий вопрос:
— Позвольте узнать, кто этот голодающий?
— Это я...
— Ну, что же... довольно исчерпывающе и интересно. И тем не менее не могли бы... не могли бы поконкретнее?..
- Предыдущая
- 37/77
- Следующая