Киммерийское лето - Слепухин Юрий Григорьевич - Страница 96
- Предыдущая
- 96/97
- Следующая
— Ты ведь только что сам сказал, что эта мысль никого не утешает.
— Ника, я и не утешаю тебя! Вернее сказать, я не рассчитываю на то, что тебе от моих слов станет легче — сейчас. Сейчас легче не станет, потому что все заслонено болью. Разумеется! Но я хочу сказать другое: рано или поздно боль утихнет, и тогда ты опять увидишь вокруг себя обычную жизнь. Так всегда бывает, пойми, ты ведь нормальный человек с нормальными человеческими реакциями…
— Да нет у меня сейчас никаких реакций!
— Почему же нет? Они есть, Ника, но ты сейчас реагируешь только на одно — на свое сознание вины…
— И ты считаешь, это может пройти, как зубная боль? Если бы ты хоть немного понимал, что со мной происходит, тебе и в голову не пришло бы такое сравнение!
— Хорошо, согласен — может, оно и не очень удачное. Я ведь только в том смысле сказал, что, когда человека что-то мучает — неважно, физическая это боль или душевная, — он не способен трезво воспринимать окружающее, не способен рассуждать, а ты пытаешься это делать. Ты вот пишешь…
— Да не рассуждаю я ни о чем! — опять перебила Ника, уже повышая голос. — Ну как ты не понимаешь, Дима! Я просто написала тебе, что во мне ничего не осталось, что я… опустошенная какая-то, не знаю, — словно во мне все выжжено, пойми!
— Понимаю. Но тогда к чему эти разговоры о своей вине? Ты сейчас — именно сейчас, в твоем теперешнем состоянии — не можешь здраво судить ни себя, ни других. Какая вина? В чем? Что ты оказалась бессердечной? Да будь ты по-настоящему бессердечна, разве ты так повела бы себя, узнав историю Ярослава? Где же тут бессердечие? Ошибка — да. С матерью ты вела себя неправильно. А кто из нас не ошибается? Я не ошибся, расставшись с тобой в Свердловском аэропорту? Я ведь тогда все видел, Ника! И забери я тебя с собой в Ленинград — ничего бы этого не было. А кто не ошибается? Впрочем, я тебе скажу кто! Светлана — вот кто никогда в жизни не ошибется, потому что ей ни до кого и ни до чего нет дела…
Игнатьев тут же спохватился — не нужно было этого говорить, все-таки сестра… И вообще свидание пошло совсем не так, как он хотел, к чему этот спор — он ведь твердо решил ничего не доказывать, ни о чем не спорить… Он покосился на Нику — та сидела в напряженной позе, глядя прямо перед собой сухо блестящими глазами, — и стал закуривать, ломая спички.
— Прости, — он сделал несколько жадных затяжек и швырнул сигарету в урну. — О Светлане я сказал не подумав.
— Нет, ты прав, — тихо отозвалась Ника. — Она действительно оказалась… именно такая. Никогда не думала. Впрочем, я и о себе думала иначе…
Они опять замолчали. Слитно и вразнобой урчали голуби у подножия памятника, по улице Горького то и дело взрывались дружным ревом машины, стартующие на зеленый свет. На соседнюю скамью присел пенсионер с транзистором, включил его — послышались позывные «Маяка». Игнатьев машинально посмотрел на часы, было половина одиннадцатого.
— Я просто дурак, — сказал он. — Я ведь не для того приехал, Никион, чтобы с тобой спорить. Я приехал сказать, что люблю тебя и буду любить всегда. А ждать я могу долго. Я понимаю, тебе сейчас не до меня. Но ты просто знай, что я тебя люблю, мне этого достаточно…
— Спасибо, Дима…
— Не благодари, это я должен тебя благодарить. Никион, ты не знаешь, чем ты стала для меня за этот год. Даже меньше — года еще нет, а я за это время словно прожил вторую жизнь. Я ведь и раньше жил только для того, чтобы тебя встретить. Я просто этого не знал, понимаешь? Странно — жил, как живут все… учился, сдавал экзамены, зачеты, писал диссертацию, рылся в земле, и все это для того, оказывается, чтобы встретить тебя. И действительно — встретил. Что же, ты думаешь, я смогу теперь жить, как до тебя? Поздно, Никион. Для меня это теперь — на всю жизнь. И как бы все ни сложилось… я имею в виду — потом, в будущем… мне достаточно сознания, что ты есть, что мы с тобой дышим одним воздухом, ходим по одной земле. Только это я и хотел сказать… любимая. Только это.
Ника шевельнула губами, словно пытаясь что-то сказать, и ничего не сказала. Она сидела так же прямо, не глядя на Игнатьева.
— Я не буду ни звонить, ни писать, раз ты не хочешь, — продолжал он негромко. — Наверное, ты права — сейчас лучше не надо. Но ждать — твоего звонка, твоего письма — я буду все время, а ждать я умею долго, я уже сказал. Если я ждал тебя столько лет, не зная даже, как тебя зовут и какого цвета у тебя глаза, — неужели ты думаешь, что смог бы перестать ждать теперь, когда я тебя знаю?
— Дима…
— Да, Никион?
— Ты только не обижайся, прошу тебя… Пойми и не обижайся, но… ты лучше уйди, хорошо? Потому что я… не могу больше…
— Я понимаю, родная. Я сейчас уйду, мне еще нужно взять билет…
— Ты едешь сегодня вечером?
— Я еду сейчас, Никион. Дело в том, что завтра у меня доклад на ученом совете — хочу еще поработать ночью. Попытаюсь достать билет на «Юность», она уходит около двух, а не достану — махну самолетом.
— Лучше не надо самолетом, Дима… прошу тебя! — сказала она, быстро оборачиваясь к нему.
— Я думаю, достану на поезд.
— Тогда ты беги, чтобы успеть…
— Успею, еще почти три часа. Ну что ж…
Ему о многом хотелось ее спросить — о планах на лето, о том, куда она теперь думает подавать документы, — но он увидел ее глаза и понял, что уже ни о чем нельзя спрашивать, ничего нельзя больше говорить, нельзя больше здесь оставаться. Он поднялся. Ника тоже встала. Он взял ее руки, прижал к лицу. Прохладные пальцы замерли, потом робко распрямились, лаской коснулись его щек, снова затихли. Он отвел их, зажмурившись, поцеловал одну ладошку, другую и, резко повернувшись, молча пошел прочь.
Ника смотрела, пока он не скрылся в толпе. Потом отошла к памятнику, обогнула его, направилась к кинотеатру. В кассах она долго стояла перед таблицей с расписанием сеансов, ничего не в силах сообразить, наконец спросила у кассирши, когда начинается ближайший.
— Одиннадцатичасовой только начался, — сказала та, — сейчас журнал идет. Пустят вас еще, пустят, успеете…
Войдя в зал, Ника села в кресло с краю, закрыла глаза — и тут у нее хлынули слезы. Впервые за много дней.
Хорошо, что соседние места пустовали, зрителей на этом утреннем сеансе было немного. Впрочем, она плакала совсем тихо, слезы текли и текли по ее щекам — все слезы, которые копились так долго. Платочек уже промок насквозь, Ника закрыла глаза, но слез было не удержать.
Когда они наконец иссякли, Ника почувствовала себя какой-то опустошенной, слабой, безразличной ко всему на свете. Гремела музыка, на экране двигались, говорили и смеялись какие-то люди; Ника, ничего не воспринимая, сидела в своем кресле без мыслей, без ощущений. Потом музыка умолкла, зажегся свет. Она встала и пошла к выходу. На улице ее ослепило солнце — глаза сразу опять наполнились слезами. Какая-то женщина спросила удивленно: «Что, плохо кончается? А говорили — веселая…» Ника кивнула — да, очень веселая, веселее не бывает…
Она долго стояла у витрин с фотостендами АПН, делая вид, что рассматривает снимки, побродила по бульвару. Откуда-то донеслись сигналы проверки времени — был час дня. Нике не хотелось ни ехать домой, ни ходить по улицам, ей вообще не хотелось жить.
На Пушкинской ей навстречу блеснул зеленый огонек такси. Она увидела его издали — он был какой-то особенно яркий, крошечная изумрудная звездочка, — и ей равнодушно подумалось, что вот всегда так: когда нужно — не увидишь ни одного свободного, а сейчас — пожалуйста…
Но почему не нужно сейчас, — вспыхнула вдруг неожиданная мысль, первая отчетливая мысль с того момента, как они расстались у памятника Пушкину, — именно сейчас и нужно! Именно сейчас!
Уже выбегая на середину улицы, Ника бросила взгляд на часы, замахала руками перед самой машиной — та послушно притормозила, сворачивая к тротуару. Ника и не сомневалась, что водитель остановится, оно просто не имело права проехать мимо, это такси, посланное за ней, как Золушкина карета из тыквы…
- Предыдущая
- 96/97
- Следующая