Киммерийское лето - Слепухин Юрий Григорьевич - Страница 75
- Предыдущая
- 75/97
- Следующая
— Прости, я не хотела сказать ничего обидного, — почему она должна была скрывать это от тебя? Мы ведь достаточно близкие друзья. Я сама не сказала тебе тогда, потому что мне было не до того…
— Я вовсе не в претензии.
— Но сейчас ты должен знать.
— Может быть, не стоит? Я догадываюсь, что у тебя что-то случилось… в семье. Расскажешь потом, когда пройдет.
— Пройдет? Что пройдет? Это пройти не может. Понимаешь, дело вот в чем…
Она сама не знала, что заставило ее рассказать обо всем Андрею — сейчас, немедленно, здесь, на этом широком, многолюдном, слякотном от мокрого снега Ломоносовском проспекте. Ей нужно было выговориться, и она говорила, говорила. Андрей молча шел рядом, не задавая вопросов, время от времени перекидывая из одной руки в другую ее чемодан.
— Что ты обо всем этом думаешь? — спросила она, закончив свой рассказ, долгий и сбивчивый. — Впрочем, извини, вопрос, наверное, глупый.
— Да, я предпочел бы не говорить… что я об этом думаю, — отозвался Андрей не сразу. — Ты ведь и сама знаешь, что можно об этом думать. А брат — он хорошо тебя встретил?
— Да, очень.
— Он у вас так ни разу и не был?
— Нет, ни разу.
— Тебе трудно будет… дома, я хочу сказать.
— Трудно, конечно. Ты считаешь, я не должна была возвращаться?
— Не знаю. Я бы, наверное, не смог. А тебе не лучше было бы уехать в Ленинград?
— Лучше, вероятно, — помолчав, тихо отозвалась Ника. Она больше всего боялась, чтобы Андрей не задал сейчас следующего вопроса, и он его не задал, точно обо всем догадался, все понял.
До самого Ленинского проспекта они молчали. Молча свернули за угол, прошли под высокой аркой, двор показался Нике непривычно огромным. В подъезде Андрей помедлил, потом вошел следом за ней, вызвал лифт, опустил на пол чемодан.
— В общем, ты посмотри, как и что, — сказал он, протягивая руку. — Если будет очень тяжело — придумаем что-нибудь. Может быть… ну, ладно. Мы на эту тему поговорим. Счастливо!
Дома ее встретили без «разговоров» — Игнатьев сумел, видимо, объяснить ситуацию. И ни о чем не расспрашивали, словно она вернулась от подруги, живущей в соседнем доме. Не спросила ни о чем и Ника. Она была благодарна родителям за эту игру, но игра есть игра — отношения в семье Ратмановых приобрели теперь неестественный, искусственный характер, стали вымученными и лживыми, словно в плохой пьесе. Встречаясь за столом, родители и Ника вели какие-то пустые, натянутые разговоры — о погоде, о школьных или служебных делах, о никому не интересных общих знакомых. А чаще молчали, занятые каждый своими мыслями. Молчать было легче теперь, когда каждое сказанное вслух слово окрашивалось ложью умолчания.
Они начали постепенно избегать друг друга, стараясь бывать дома вместе как можно меньше. Елена Львовна уходила куда-нибудь почти каждый вечер, Иван Афанасьевич возвращался с работы поздно, и большую часть времени Ника оставалась в квартире одна. Ей уходить было некуда, разве что в кино или в театр; бывать в обществе одноклассников она поначалу избегала, боясь расспросов, и ограничивалась неизбежным общением в школе, убегая сразу после уроков. Ренка пыталась выведать у нее правду, ничего не выведала и страшно обиделась, заявив, что раз так, раз она, Ника, не доверяет своей лучшей подруге, то между ними все кончено. «Ты очень ошибаешься, если думаешь, что я этого не переживу», — равнодушно ответила Ника.
Ей теперь иногда казалось, что после случившегося она и в самом деле может пережить все что угодно. Хватает же у нее сил продолжать эту игру с родителями, ходить в школу, делать уроки, писать Игнатьеву и читать его письма…
Эта переписка, единственная ее радость, тоже становилась все более мучительной. Потому что в письмах тоже приходилось умалчивать о главном, писать какие-то совсем не те слова. Она сообщала, что у нее все благополучно, отношения с родителями — конечно, довольно натянутые — пришли в норму, в общем все налаживается; а ей хотелось написать совсем другое: я не могу больше, я не знаю, надолго ли меня хватит, забери меня отсюда, возьми меня к себе, я больше не могу…
Но она могла. Человек многое может, когда поймет, что другого выхода нет, что ему ничего не остается как терпеть. И она терпела, начиная постепенно черпать какие-то силы в своем собственном терпении. Она только боялась говорить с Игнатьевым по телефону, — позвонила однажды, а потом написала, что звонить пока нельзя, не объясняя причин. Она боялась, что не выдержит, снова услышав его голос, что потеряет так трудно доставшийся ей самоконтроль, что у нее вырвется то, чего она не смогла сказать ему там, в Свердловске, в аэропорту, когда он ничего не понял и ни о чем не догадался. Писать было безопаснее — всегда можно перечитать написанное, подумать, исправить…
А время шло. В начале декабря зима добралась наконец и до Москвы, выпал обильный снег, дни стояли мглистые, безветренные, с легким морозцем. Такая погода всегда действовала на Нику успокаивающе. Иногда, прямо после школы, она садилась на сто сорок четвертый автобус и ехала до конца — почти до самой кольцевой дороги, бродила там по тихим заснеженным перелескам. Потом возвращалась домой и садилась за уроки. В этом году она не могла позволить себе роскошь учиться кое-как: без сплошных пятерок в аттестате нечего было и думать выдержать убийственный конкурс на истфак Ленинградского университета. А это было теперь главной ее мечтой и единственно приемлемым для нее выходом из тупика. Что она будет делать, если не попадет осенью в университет, Ника совершенно не представляла.
Она не очень отчетливо представляла себе и другое: как сложатся дальше ее отношения с Игнатьевым.
Тогда, в октябре, был момент, когда она потеряла веру даже в свои собственные чувства, не говоря уже о чувствах другого человека. Но это прошло, — Игнатьев оказался прав, когда говорил, что это пройдет, как болезнь; она снова верила ему, верила В прочность и силу своей любви. Однако в ней уже не было прежней окрыленной радости, не было того света, что на всю жизнь озарил для нее пребывание в Крыму, особенно последние две недели ее короткого киммерийского лета…
Ника сама не понимала, что с нею происходит. Хорошо, если это просто депрессия, вызванная тяжелой обстановкой дома. А если нет? Вдруг у нее в душе что-то надломилось и она теперь вообще не сможет любить?
Она несколько раз собиралась написать об этом Игнатьеву, но на бумаге все это выглядело как-то иначе, вероятно нужно быть писательницей, чтобы уметь точно выразить состояние души, — во всяком случае, Никиных способностей на это не хватало. Впрочем, не то что выразить в письме — даже самой разобраться в этом состоянии было ей не под силу, она лишь отмечала какие-то внешние симптомы, подчас не улавливая между ними никакой связи.
Если бы они могли встретиться, поговорить обо всем, попробовать разобраться вместе… Она уже готова была попросить его приехать на воскресенье, но потом ей пришла в голову лучшая мысль: она сама съездит в Ленинград, как только начнутся зимние каникулы. Тетя Зина давно звала ее, она сможет провести там хоть целую неделю, так будет лучше, а до Нового года потерпит, осталось уже недолго…
Прошло еще несколько дней. Хорошо обдумав свой план, Ника довела его до сведения родителей. Она не спрашивала разрешения, просто поставила их в известность: она хочет встретить Новый год с Игнатьевым. Как и следовало ожидать, никаких возражений не последовало; ей показалось даже, что они восприняли это с каким-то облегчением. Вероятно, подумала она, им с нею тоже не очень теперь легко.
— Разумеется, девочка, поезжай, — сказала Елена Львовна. — Я сама хотела тебе это предложить. Поезжай, остановишься у Зинаиды, она будет рада.
— Она-то будет, — засмеялся Иван Афанасьевич, — а насчет Ники не уверен. Старуха, между нами говоря, довольно занудливая. Чего тебе с ней связываться? Я завтра же позвоню, тебе забронируют номер в «Европейской».
— Не говори глупостей, Иван, — возразила Елена Львовна. — Никаких гостиниц, этого еще не хватало.
- Предыдущая
- 75/97
- Следующая