Отречение - Балашов Дмитрий Михайлович - Страница 61
- Предыдущая
- 61/174
- Следующая
Погром нижегородских бесермен, гостей торговых, нарушивший налаженную, а теперь, с подчинением суздальского дома Москве, весьма прибыльную торговлю с Персией (разом встала дороговь на восточные товары в московском и коломенском торгу), тоже был своеобразным отместьем московитам, и великий князь Дмитрий (а точнее — владыка Алексий) почел себя обиженным и тотчас потребовал от Господина Новагорода возмещения убытков. К войне, однако, были, не готовы ни та, ни другая стороны.
Мысль схватить важного плотницкого боярина, связанного с ушкуйниками и, по сказкам, снабдившего серебром и припасами волжский поход, опять же принадлежала Алексию, хотя грамоты с вислыми печатями исходили только от великого князя.
К делу был привлечен Монастырев, поместья коего находились под Белоозером, и Дмитрий Зерно. Московская застава прибыла в Вологду вовремя. Машков не ждал поиманья, не ведал, что створилось на Волге, и ехал открыто, без бережения. Новогородцы были перевязаны после короткой сшибки. Мало кто и утек. Василия Данилыча, Ивана, Прокопия Куева и десятка два дружинников великого боярина в железах повезли на Москву.
Василия Машкова с сыном Иваном везли поврозь от других и посадили особо, в укреп, за приставы, в Переяславле, не довезя до Москвы.
В Москве, где вовсю шло строительство стен, держать боярина было бы и негде. Тюрем в ту пору еще не существовало. Ежели простого ратника, смерда или купца можно было всадить в погреб, в яму, запереть в амбар, то знатного боярина или князя держали обыкновенно на чьем-нибудь дворе, возлагая на хозяина охрану вельможного пленника. А там уж — кто как! Обычно и за стол сажали с хозяевами вместе, и священника позволяли иметь своего, и слуг давали для выезда. Хоть и были те слуги одновременно охраною полоняника, стерегли его, чтоб не сбежал, а все же!
Машков с сыном были посажены на монастырский двор в Горицах. Боярину была отведена келья, выделен служка и двое холопов для обслуги. В Новгород меж тем отправились послы, и завязалась долгая, почти на год растянувшаяся пря, в конце которой Новгород уступил великому князю, принял московских наместников на Городище и дал черный бор по волости. После чего Машков с сыном были выпущены и вместе с освобожденной дружиною уехали к себе в Новгород.
Оказавшись в Горицах, в келье, боярин, с которого только тут сняли железа, затосковал. Не перед кем было спесивиться, и хоть не было ни нужды, ни голода у боярина, но само лишение воли, а паче того — власти, бессилие приказать, повелеть, невозможность содеять что-либо пригнетали его. Василий Данилыч помногу молился, простаивая на коленях в красном углу своей кельи. На божницу утвердил он среди прочих икон крохотный походный образок Варлаамия Хутынского, возимый им с собою во все пути и походы, и молился ему беспрестани: да смилует над ними главный заступник Новгорода Великого, свободит из узилища!
Иван грыз ногти, тихо гневал, поглядывая на отца. Являлся молчаливый служка, бояр вели в монастырскую трапезную. Ели тут под чтение молитв и «житий святых отец». Боярин устал от постной пищи, устал от бездельного душного сидения. На улице была грязь, слякоть. Клещино озеро покрывалось от ветра сизым налетом, словно выстуженное, и дальние холмы, скрывавшие истоки волжской Нерли, казались голы и пустынны. Далекие соломенные кровли тамошних деревень наводили тоску. В Переяславль, проездиться, боярина пускали с сильною охраною и не вдруг. Каждый раз игумен посылал к митрополичьему наместнику за разрешением и подолгу, порою по нескольку дней, не давал ответа. Рукомой, божница, отхожее место на дворе за кельями, две-три божественные книги, ведомые наизусть с детства (благо читать учили по псалтири), — вот и все, доступное боярину, по слову коего еще недавно тыщи народу творили дело свое: пахали, рубили, строили, торговали, ходили в походы! Василий Данилыч хирел, замечал печати скорби и злобы на лице сына, вздыхал, вновь молился, иногда писал челобитные великому князю, не ведая даже, доходят они или нет.
О подвижнике Сергии он уведал тут, в монастыре, сперва безразлично — не ему, новогородцу, жителю великого города, где были свои прославленные святые угодники, где велись церковные споры, творилась высокая книжная молвь, и зодчество, и письмо иконное, где иерархи сами сносились с византийским патриаршим престолом, — не ему ревновать о каком-то московском схимнике, прости Господи, почти что и мужике-лапотнике! Не ему… Но недели слагались в месяцы, подступала и наступила зима, и боярин окончательно затосковал. Тут-то и привиделось ему, что должен он, обязательно должен повидать этого Сергия, перемолвить с ним и, быть может, от того сыскать утешение в днешних обстоянии и скорби. Просил неотступно, раз за разом умоляя игумена. Тот сперва лишь усмехался в ответ, но вот единожды, видимо, получив весть от Алексия, нежданно согласился после Рождества доставить его с сыном в Сергиеву пустынь.
Боярин очень волновался невесть чему, когда наконец подошел многажды отлагаемый срок и его с Иваном усадили в простые крестьянские розвальни между двух дюжих служек с рогатинами в руках, и добрый косматый гнедой конь понес их по дороге на Москву.
В пути перемерзли, ночевали в какой-то избе, в дымном тепле неприхотливого ночлега, ночью слышали волчий вой за околицей. Дорога на Радонеж была наезжена, но от Радонежа свернули по узкой, едва промятой дровнями и ногами паломников тропе. Высокие ели в зимнем серебре нависали над самою дорогой, и казалось порою, что она вот-вот окончится, конь вывезет на какую-нибудь поляну, где притулилась под снежною шапкою одинокая копна сена, а дальше и вовсе не будет пути. Но дорога вилась, не прерываясь, конь бежал, отфыркивая лед из ноздрей, а боярин, кутая в мех долгого своего дорожного охабня нос и бороду, с любопытством поглядывал на угрюмо-красивый, засыпанный снегом еловый бор, на волчьи, лосиные и кабаньи следы, пересекающие дорогу, и ждал с разгорающимся любопытным нетерпением, когда и чем это закончится.
Уже в сумерках раздвинулся, разошелся по сторонам лес и открылась в провале вечернего, густеющего, с загорающимися по нему лампадами звезд неба пустынь с церковью, словно висящей над обрывом горы, с грудою монастырских островерхих кровель и рядами келий за невысокою скитской оградой. Одиноко и звонко взлаял сторожевой пес, послушник, завидя путников, ударил негромко в деревянное било, конь перешел с рыси на шаг, — приехали!
Сергий в эту пору обходил кельи, где слушая под окошком, где и заходя внутрь — ободрить, поглядеть работу, подать совет. Иноки плели, резали, готовили всякую потребную монастырю снасть, скали свечи, переписывали книги или живописали иконные лики, повторяя старинные византийские и суздальские образцы. Он как раз вступил в сени Симоновой хижины и остоялся, слушая. Сказчика ему не похотелось прерывать. Шла речь о том, како украшать книги, и Сергий ухватил конец изъяснения из Дионисия Ареопагита:
— «…самым несходствием изображений возбудити и возвысити ум наш так, дабы и при всей привязанности некиих к вещественному, тварному показалось им непристойным и несообразным с истиною, что существа высшие и божественные в самом деле подобны сим изображениям, заимствованным от вещей низких!» — Речь шла, конечно, о книжных заставках и буквицах, которые исстари и доднесь изображались в виде плетеных зверей, трав, птиц и скоморохов.
— Зри! — говорил изограф Матвей (Сергий по голосу признал недавно поступившего в обитель книжного мастера). — Синий цвет — цвет неба, живописует духовное созерцание, знаменуя мысленное, умопостигаемое в изображениях. Зеленый знаменует весну и вечную жизнь; красный — божественную силу огня и самого искупителя, яко являлся верным на горе Фавор в сиянии нетварного света! Что же касаемо до зверообразных подобий некиих, то — зри! — продолжал рассказчик, с шорохом перевертывая страницу кожаной книги. — Птица — душа человеческая; древо жизни — древо мысленное, знаменует райское житие или пребывание души в лоне церковном. Ежели птица клюет плоды, то, значит, душа приобщает себя к познанию истины и добродетели. Петух возвещает воскресение верных, а павлин и феникс — бессмертие и паки воскресение души. Голубь — Дух Святой, кротость, любовь духовная. Змий — мудрость, по слову Христа: «будьте мудры, яко змии, и кротки, аки голуби». Орел — птица царская, возносящая нас горе. Лев — образ величия и силы. В образе грифона все сие совокуплено воедино и наличествует в одном… Тако вот и смотри! Здесь знаменуются два рыбаря с сетию, и один другому глаголет: «Потяни, корвин сын», а другой ответствует: «Сам еси таков!» Для невегласа сие токмо грубая пря мужицкая, но для имеющего ум возвышен рыбари суть апостолы Петр и Андрей, а прозванье намекает на тельца, жертву причастную, и «сам еси таков» к тому сказано, что тот и другой принесут себя не в долгом времени в жертву, скончав живот свой на кресте за истинную веру християнскую!
- Предыдущая
- 61/174
- Следующая