Пресс-центр - Семенов Юлиан Семенович - Страница 81
- Предыдущая
- 81/101
- Следующая
74
24.10.83 (23 часа 41 минута)
Когда Степанов, разбитый после восьмичасовой гонки из Марселя в Шёнёф, принял душ, было около полуночи. Тем не менее он позвонил Мари; та попросила приехать; в голосе ее были отчаяние и усталость; Степанов отогнал машину в «авис», пришел к Мари, долго сидел с нею, ощущая какую-то пустоту внутри. Сказать всю правду ей он не мог, всегда надо оставлять человеку «три гроша надежды»; успокоил как мог, условился о встрече завтра в восемь утра, как говорится, утро вечера мудренее.
Он возвращался от Мари, еле волоча ноги, болела спина, затекли руки. На улицах было пусто; свет фонарей казался размытым оттого, что с гор спустился туман; шаги были гулкими, отлетая, они ударялись о стены домов, словно кто-то невидимый хлестал мокрым полотенцем по гальке, покрытой серебряным инеем.
Первый раз ты выезжал за границу лет двадцать семь тому назад, сказал себе Степанов, и тебя заботливо предупреждали, как опасно выходить на улицу, да еще одному, после десяти вечера; ну же и заботимся мы друг о друге! Словно все у нас полнейшие несмышленыши, право. Сейчас таких советов не дают, тоже, кстати, знамение времени. Правда, нечто подобное мне говорили, только не дома, а в Новом Орлеане года три назад в отеле, где я остановился. До сих пор отчетливо помню доброе лицо громадного негра в синей форме, с пистолетом на боку, охранника гостиницы, где я остановился; помню, как он предупредил, когда я вышел из номера в девять вечера: «Не глупите, опасно ходить по нашей улице, ограбят или убьют. Лучше вызовите такси, доезжайте до центра, тут всего километр, и прогуливайтесь себе на здоровье, там много полиции. А наша улица опасная, здесь режут. Если благополучно вернетесь, обязательно заприте дверь номера на цепочку и никому, слышите, никому не открывайте, когда будут стучаться, пока не позвоните сюда, вниз, портье. Мы поднимемся, вы же запомнили мое лицо, посмотрите в глазок, поморгаем друг другу, только тогда снимите цепочку». А отчего ты вспомнил об этом, спросил себя Степанов. Оттого, что почувствовал сейчас нечто? Кто придумал эту совсем не научную, но зато понятную всем фразу: «Ощущаю кожей»? Ничего нельзя ощутить кожей, если ума нет и сердце каменное… Мама говорила про тех, кого не любит, что у них «мохнатое сердце». Господи, как же был гениален Толстой, никто не смог лучше и точнее сформулировать вселенскую истину о том, что все счастливые семьи похожи друг на друга, а вот несчастливые… Снова ты что-нибудь напутал в цитате… Наверняка, напиши я такое, добрые редакторы найдут эту толстовскую фразу, внесут правку накануне сдачи рукописи в набор, а мы их ругаем за дотошность, как не стыдно… Прав же был Толстой: тавро несчастливой семьи, если только мать или отец не смогли найти силы подняться над собою, отпечатывается на детях и внуках… Где это я читал про то, как муж с женою расстались, а у них были две дочки. Муж сошелся с другой женщиной, он был геолог. И его бывшая жена предложила скрыть случившееся от детей, пока не подрастут: «Я скажу им, что ты работаешь на Камчатке, но ты будешь приезжать раз в год на двадцать четыре дня отпуска сюда, к нам, и мы будем жить в моей комнате, твоя кровать как стояла, так и стоит там. Пусть у девочек сохранится уверенность, что мы по-прежнему вместе. Я им все объясню позже, и они поймут тебя, и спасибо тебе за то, что не стал ничего от меня скрывать, а поступил так, как мы уговаривались, когда полюбили друг друга; любовь — это не ярмо, а счастье; нельзя удерживать человека, если любовь кончилась, это средневековье, я была бы самым несчастным человеком, если б чувствовала в тебе постоянную больную ложь». И так они жили девять лет, пока дети не поступили в институт… Ложь во спасение? А ложь ли это вообще? Сказка — ложь, да в ней намек, добру молодцу урок, как это говорил Александр Сергеевич… Как же хорошо, что у нас перестали ворошить многое личное, связанное с именем Пушкина… «Хочу все знать!» Страшноватая рубрика, кстати говоря, во-первых, всего знать нельзя, это хвастовство, а во-вторых, нужно ли знать все каждому? Исследователь — качество редкое, сплетник — распространенное. Прав был писатель, утверждая, что не всякая правда нужна человеку, есть такая, которая может сломать неподготовленного, слабого, лишенного широкого знания… Значит, ложь во спасение? Видимо, иногда именно так. Но ведь очень противно врать, не согласился с собой Степанов, даже в мелочи. Ну, что ж, язык — штука необъятная, замени слово «ложь» на «компромисс», и все станет на свои места. Будь ты человеком компромисса, твои отношения с Надей не поломались бы еще пятнадцать лет назад… Она человек одного духовного строя, ты другого, ты прожил много жизней вместе со своими героями, их чувствованиями и мыслями, ты был распираем множественностью, а она всегда только выявлением самости; я высшая правда, ибо я честна, благородна, я люблю тебя и верна тебе… Но ведь и я, наверное, был не жулик, и я любил ее, я и поныне до горькой боли помню наши прекрасные первые месяцы, когда мы бродили по узеньким арбатским переулкам, смотрели на цветные абажуры с бахромой в маленьких окошках старых особнячков и по ним старались примыслить жизнь людей, населявших эти комнатушки… Черт, как это страшно — тенденциозность памяти, а?! Моя работа приучила меня к правде, к холодному логическому объективизму, а у нее, наверное, каждая новая обида в противоречии с памятью растворяла ее в себе… Да что ты все время валишь на нее, на нее?! Оборотись на себя! А разве я этим не занимаюсь постоянно, возразил себе Степанов. Я знаю, что во мне много плохого, наверное, больше, чем в ней, но я знаю и то, что никогда и никого не любил так, как любил ее, и изменил ей только из-за непереносимой обиды, а что может быть мучительнее бесконечных подозрений, когда человек начинает уже считать себя мерзавцем; не веришь, уйди. А почему не ушел ты, отчего не ушел в первый же год, когда эти беспричинные подозрения перестали быть эпизодами, а стали страшным, изнуряющим душу бытом и когда ты впервые понял, что она любила не тебя, а свою любовь к тебе? Кто поверит сейчас, что тебе было страшно за нее, не приспособленную к жизни, своенравную, любимую, избалованную? Кто поверит, что ты «такое дерево», а она другое? Снова я про стихи Поженяна, никак не могу отойти от той поры нашей молодости, когда еще не настала разобщенность и все мы были вместе… Да, я дурацкое дерево, я поначалу думаю о том, как будет другому, а потом уже о себе, все люди, рожденные в октябре, такие, как считают здешние гороскопы… И Бэмби вот больше всего боится обидеть человека, который даже и не друг ей, но ведь такая доброта порой хуже воровства. «Надо было вам давно разойтись». Да, дочь говорила так много раз, но впервые она это сказала, став взрослой… А ведь память о счастье, которое было, столь сильна в людях и такая в ней сокрыта надежда, особенно с возрастом, как это ни странно. А когда надежда исчезла до конца, осталось желание сохранить видимость для нее же, для маленькой тогда Бэмби… Хватит тебе, оборвал себя Степанов, надоело! Дочь выросла… Да, выросла, но она любит и Надежду, и меня, как любила, когда была маленькой, вспомни, когда разводились твои старики, а тебе было двадцать три года, разве ты был спокоен тогда? Вот все и закольцевалось фразой Толстого, подумал он, все начинается с великого, им и заканчивается.
Степанов заметил, как туман, что окружал его, засветился изнутри размытой желтизной, а потом он услыхал звук приближающегося автомобиля, затем рядом с ним скрежетнули тормоза, хлопнула дверца, шофер обежал огромный «мерседес» и отворил заднюю дверцу, из которой медленно вылез пожилой человек в легком черном пальто, седоволосый, без шляпы, в желтых лайковых перчатках.
— Господин Степанов, вчера вы меня искали, а сегодня я вынужден искать вас. Я Джузеппе Баллоне из Палермо, доброй вам ночи…
— Здравствуйте. — Степанов ощутил вдруг, как напряглись мышцы спины и гулко заухало сердце.
И бежать некуда, подумал он, да и куда ты побежишь по этой пустынной улице ночью в незнакомом городе?
- Предыдущая
- 81/101
- Следующая